Неточные совпадения
Мать его, высокая и полная женщина, почти старушка, с нежным и кротким лицом, сохранившим еще следы
былой красоты,
в сбившемся, по обыкновению, чуть-чуть набок черном кружевном чепце, прикрывавшем темные, начинавшие серебриться волосы, как-то особенно горячо и порывисто обняла сына после
того, как он поцеловал эту милую белую руку с красивыми длинными пальцами, на одном из которых блестели два обручальных кольца.
Это
было небольшое, стройное и изящное судно 240 футов длины и 35 футов ширины
в своей середине, с машиной
в 450 сил, с красивыми линиями круглой, подбористой кормы и острого водореза и с тремя высокими, чуть-чуть наклоненными назад мачтами, из которых две передние — фок — и грот-мачты —
были с реями [Реи — большие поперечные дерева, к которым привязываются паруса.] и могли носить громадную парусность, а задняя — бизань-мачта —
была, как выражаются моряки, «голая»,
то есть без рей, и на ней могли ставить только косые паруса.
Володя стоял минут пять,
в стороне от широкой сходни, чтобы не мешать матросам,
то и дело проносящим тяжелые вещи, и посматривал на кипучую работу, любовался рангоутом и все более и более становился доволен, что идет
в море, и уж мечтал о
том, как он сам
будет капитаном такого же красавца-корвета.
Володя поблагодарил и, осторожно ступая между работающими людьми, с некоторым волнением спускался по широкому, обитому клеенкой трапу [Трап — лестница.], занятый мыслями о
том, каков капитан — сердитый или добрый.
В это лето, во время плавания на корабле «Ростислав», он служил со «свирепым» капитаном и часто видел
те ужасные сцены телесных наказаний, которые произвели неизгладимое впечатление на возмущенную молодую душу и
были едва ли не главной причиной явившегося нерасположения к морской службе.
— Ну, конечно… А
то что здесь без дела толочься… Когда переберетесь, знайте, что вы
будете жить
в каюте с батюшкой… Что, недовольны? — добродушно улыбнулся старший офицер. — Ну, да ведь только ночевать. А больше решительно некуда вас поместить…
В гардемаринской каюте нет места… Ведь о вашем назначении мы узнали только вчера… Ну-с, очень рад юному сослуживцу.
С утра этого хмурого и холодного октябрьского дня, когда Володе надо
было перебираться на корвет, Мария Петровна,
то и дело вытирая набегавшие слезы, укладывала Володины вещи
в сундук.
Один страх — плохое дело… при нем не может
быть той нравственной, крепкой связи начальника с подчиненными, без которой морская служба становится
в тягость…
К восьми часам утра,
то есть к подъему флага и гюйса [Гюйс — носовой флаг [на военных кораблях поднимается во время стоянки на якоре]. — Ред.], все — и офицеры, и команда
в чистых синих рубахах —
были наверху. Караул с ружьями выстроился на шканцах [Шканцы — часть палубы между грот-мачтой и ютом.] с левой стороны. Вахтенный начальник, старший офицер и только что вышедший из своей каюты капитан стояли на мостике, а остальные офицеры выстроились на шканцах.
Уже с девяти часов начали подходить из Кронштадта шлюпки с провожавшими, и
в десять часов показался дымок парохода, шедшего из Петербурга. Вот ближе, ближе — и с корвета простыми глазами можно
было увидать пестреющие яркие пятна дамских туалетов и темные костюмы мужчин. Глаза моряков впились
в пароход: едут ли все
те, которые обещали?
Но оно
было еще где-то далеко-далеко, а пока его охватывало сиротливое чувство юноши, почти мальчика,
в первый раз оторванного от семьи и лишенного
тех ласк, к которым он так привык.
— Смутная мысль
в голову полезет. А человеку, который ежели заскучит: первое дело работа. Ан — скука-то и пройдет. И опять же надо подумать и
то: мне нудно, а другим, может, еще нуднее, а ведь терпят… То-то и
есть, милый баринок, — убежденно прибавил матрос и опять улыбнулся.
Кроме вахтенной службы, Володя
был назначен
в помощь к офицеру, заведующему кубриком, и самостоятельно заведывать капитанским вельботом и отвечать за его исправность. Затем, по судовому расписанию, составленному старшим офицером, во время авралов,
то есть таких работ или маневров, которые требуют присутствия всего экипажа, молодой моряк должен
был находиться при капитане.
Володя ушел весьма довольный, что назначен
в пятую вахту к
тому самому веселому и жизнерадостному мичману, который так понравился с первого же раза и ему, и всем Ашаниным. А главное, он
был рад, что назначен во время авралов состоять при капитане,
в которого уже
был влюблен.
У Володи и у большинства молодых людей восторженно сияли лица и горячей бились сердца… Эта речь капитана, призывающая к гуманности
в те времена, когда еще во флоте телесные наказания
были во всеобщем употреблении, отвечала лучшим и благороднейшим стремлениям молодых моряков, и они глядели на этого доброго и благородного человека восторженными глазами, душевно приподнятые и умиленные.
— Теперь и матрос уже не может
быть тем, чем
был… темным и невежественным… И мы обязаны помочь ему
в этом, насколько умеем.
Кроме
того, я попрошу вас ознакомиться и с машиной корвета и знать ее, чтоб потом, когда вам придется
быть капитанами, не
быть в руках механиков.
Эта проповедь человечности, этот призыв к знанию
были чем-то неслыханным во флоте
в те времена. Чем-то хорошим и бодрящим веяло от этих речей капитана, и служба принимала
в глазах молодых людей более широкий, осмысленный характер, чуждый всякого угнетения и произвола.
В самом деле, приказание это шло вразрез с установившимися и освященными обычаем понятиями о «боцманском праве» и о педагогических приемах матросского обучения. Без этого права, казалось, — и не одним только боцманам
в те времена казалось, — немыслим
был хороший боцман, наводящий страх на матросов.
Все эти решения постановлено
было держать
в секрете от матросов; но
в тот же день по всему корвету уже распространилось известие о
том, что боцманам и унтер-офицерам не велено драться, и эта новость
была встречена общим сочувствием. Особенно радовались молодые матросы, которым больше других могло попадать от унтер-офицеров. Старые, послужившие, и сами могли постоять за себя.
— Ред.] ветерок, встреченный ночью корветом, дул, как выражаются моряки, прямо
в «лоб»,
то есть был противный, и «Коршун» продолжал идти под парами по неприветливому Финскому заливу при сырой и пронизывающей осенней погоде.
Старший офицер спустился
в свою каюту, хотел,
было, раздеться, но не разделся и, как
был —
в пальто и
в высоких сапогах, бросился
в койку и тотчас же заснул
тем тревожным и чутким сном, которым обыкновенно спят капитаны и старшие офицеры
в море, всегда готовые выскочить наверх при первой тревоге.
— То-то учивали и людей истязали, братец ты мой. Разве это по-божески? Разве от этого самого наш брат матрос не терпел и не приходил
в отчаянность?.. А, по-моему, ежели с матросом по-хорошему, так ты из него хоть веревки вей… И
был, братцы мои, на фрегате «Святый Егорий» такой случай, как одного самого отчаянного, можно сказать, матроса сделали человеком от доброго слова… При мне дело
было…
Но он, как подвахтенный, не счел возможным принять предложение и, поблагодарив матросов, остался на своем месте, на котором можно
было и посматривать вперед, и видеть, что делается на баке, и
в то же время слушать этого необыкновенно симпатичного Бастрюкова.
— Это что — пьянствовал!.. Всякий матрос, ежели на берегу, любит погулять, и нет еще
в том большого греха… А он, кроме
того, что пьянствовал да пропивал, бывало, все казенные вещи, еще и на руку
был нечист… Попадался не раз… А кроме
того, еще и дерзничал…
— То-то и
есть… Ну и драли же его таки довольно часто, драли, можно сказать, до бесчувствия… Жалели хорошего матроса судить судом и
в арестантские роты отдавать и, значит, полагали выбить из него всю его дурь жестоким боем, братцы… Случалось, линьков по триста ему закатывали, замертво
в лазарет выносили с изрытой спиной… Каких только мучениев не принимал… Жалеешь и только диву даешься, как это человек выносит…
— То-то и
есть. Отлежится
в лазарете и опять за свои дела… да еще куражится: меня, говорит, никакой бой не возьмет… Я, говорит, им покажу, каков я
есть! Это он про капитана да про старшего офицера… Хорошо. А старшим офицером у нас
в те поры
был капитан-лейтенант Барабанов — может, слыхал, Аксютин?
А
быть бы ему арестантом, если бы этого самого Барабанова не сменили
в те поры, и не назначили к нам старшим офицером Ивана Иваныча Буткова…
— То-то оно и
есть… И доброе слово
в душу вошло… Небось, оно, доброе-то слово, скорее войдет, чем дурное.
Через два дня корвет входил на Копенгагенский рейд, и вскоре после
того, как отдан
был якорь, Володя
в большой компании съехал на берег, одетый
в штатское платье.
И старший штурман Степан Ильич
был, кажется,
того же мнения и, спустившись
в кают-компанию, приказал вестовым, чтобы ночью
был чай. Во время штормов Степан Ильич любил сбежать вниз и
выпить, как он выражался, «стакашку» с некоторым количеством рома.
Молодой лейтенант, видимо,
был несколько взволнован, хотя и старался скрыть это. Но Володя заметил это волнение и
в побледневшем лице лейтенанта, и
в его тревожном взгляде, который
то и дело пытливо всматривался
то в капитана,
то в старшего штурмана, словно бы желая на их лицах прочесть, нет ли серьезной опасности, и выдержит ли корвет эту убийственную трепку.
— То-то оно и
есть! — подтвердил Митрич и после минуты молчания прибавил, обращаясь ко всем: — давечь,
в ночь, как рифы брали, боцман хотел
было искровянить одного матроса… Уже раз звезданул… А около ардимарин случись… Не моги, говорит, Федотов, забижать матроса, потому, говорит, такой приказ капитанский вышел, чтобы рукам воли не давать.
Володя так же страдал теперь, как и его сожитель по каюте, и, не находя места, не зная, куда деваться, как избавиться от этих страданий, твердо решил, как только «Коршун» придет
в ближайший порт, умолять капитана дозволить ему вернуться
в Россию. А если он не отпустит (хотя этот чудный человек должен отпустить),
то он убежит с корвета.
Будь что
будет!
Он ни за что не встанет… Пусть с ним делают, что хотят… Он
будет лежать до
тех пор, пока «Коршун» не придет
в порт… О, тогда он тотчас же съедет на землю.
И «Коршун», пользуясь попутным ветром, несся, весь вздрагивая и раскачиваясь,
в бакшаг узлов по десяти, по двенадцати
в час, под марселями
в два рифа, фоком и гротом, легко и свободно перепрыгивая с волны на волну. И сегодня уж он не имел
того оголенного вида, что вчера, когда штормовал с оголенными куцыми мачтами. Стеньги
были подняты, и, стройный, красивый и изящный, он смело и властно рассекал волны Немецкого моря.
Горизонт
был чист, и на нем
то и дело показывались белеющие пятна парусов или дымки пароходов. Солнце, яркое, но не греющее, холодно смотрело с высоты неба, по которому бегали перистые облака, и доставляло большое удовольствие старому штурману Степану Ильичу, который уже брал высоты, чтобы иметь, наконец, после нескольких дней без наблюдений, точное место,
то есть знать широту и долготу,
в которой находится корвет.
Через пять минут «Коршун» уже повернул на другой галс [Повернуть на другой галс — значит сделать поворот,
то есть, относительно ветра поставить судно
в такое положение, чтобы ветер дул
в его правую сторону, когда до поворота он дул
в левую, и обратно.] и несся к
тому месту, где погибало судно.
Тем временем доктор вместе со старшим офицером занимались размещением спасенных. Капитана и его помощника поместили
в каюту, уступленную одним из офицеров, который перебрался к товарищу; остальных —
в жилой палубе. Всех одели
в сухое белье, вытерли уксусом,
напоили горячим чаем с коньяком и уложили
в койки. Надо
было видеть выражение бесконечного счастья и благодарности на всех этих лицах моряков, чтобы понять эту радость спасения. Первый день им давали
есть и
пить понемногу.
Приспущенный до половины кормовой флаг
в знак
того, что на судне покойник, снова
был поднят.
Перед обедом,
то есть в половине двенадцатого часа, когда не без некоторой торжественности выносилась на шканцы
в предшествии баталера большая ендова с водкой и раздавался общий свист
в дудки двух боцманов и всех унтер-офицеров, так называемый матросами «свист соловьев», призывавший к водке, — матросы, подмигивая и показывая на раскрытый рот, звали гостей наверх.
В тот же вечер решено
было ранним утром отправиться
в Лондон. «Коршун» должен
был простоять
в Гревзенде десять дней — необходимо
было сделать кое-какие запасные части машины — и потому желающим офицерам и гардемаринам разрешено
было, разделившись на две смены, отправиться
в Лондон. Каждой смене можно
было пробыть пять дней.
Этот громадный муравейник людей, производящих колоссальную работу, делал впечатление чего-то сильного, могучего и
в то же время страшного. Чувствовалось, что здесь,
в этой кипучей деятельности, страшно напрягаются силы
в борьбе за существование, и горе слабому — колесо жизни раздавит его, и, казалось, никому не
будет до этого дела. Торжествуй, крепкий и сильный, и погибай, слабый и несчастный…
В первый же день Ашанин с партией своих спутников, решивших осматривать Лондон вместе, небольшой группой, состоящей из четырех человек (доктор, жизнерадостный мичман Лопатин, гардемарин Иволгин и Володя), побродил по улицам,
был в соборе св. Павла,
в Тоуэре, проехал под Темзой по железной дороге по сырому туннелю,
был в громадном здании банка, где толпилась масса посетителей, и где царил
тем не менее образцовый порядок, и после сытного обеда
в ресторане закончил свой обильный впечатлениями день
в Ковентгарденском театре, слушая оперу и поглядывая на преобладающий красный цвет дамских туалетов.
Никто, конечно, не раскаивался. Все
были сыты и благодарили доктора за
то, что он дал им возможность пообедать
в таверне для рабочих. Ведь очень немногие русские путешественники заглядывают
в такие места.
То грозный и бешеный, напоминающий разъяренного зверя,
то тихий и ласкающий, словно бы нежный пестун, любовно укачивающий на своей исполинской груди доверившееся ему утлое суденышко, этот рокот
будет навевать и грустные и хорошие думы,
будет наводить и трепет и возбуждать восторг, но всегда раздаваться
в ушах несмолкаемой музыкой.
— Господи! Как хорошо! — невольно прошептал юноша. И, весь душевно приподнятый, восторженный и умиленный, он отдался благоговейному созерцанию величия и красоты беспредельного океана. Нервы его трепетали, какая-то волна счастья приливала к его сердцу. Он чувствовал и радость и
в то же время внутреннюю неудовлетворенность. Ему хотелось
быть и лучше, и добрее, и чище. Ему хотелось обнять весь мир и никогда не сделать никому зла
в жизни.
Плавно раскачиваясь по океанской волне, громадной и
в то же время необыкновенно спокойной, равномерно и правильно поднимающей и опускающей судно, «Коршун» взял курс на Брест. Там корвет должен
был пополнить запас провизии и
в лице этого военного порта надолго распроститься с Европой.
Корвет простоял
в Бресте восемь дней. Матросы побывали на берегу. Боцман Федотов, по обыкновению разрядившийся перед отъездом на берег, вернулся оттуда
в значительно истерзанном виде и довольно-таки пьяный, оставленный своими товарищами: франтом фельдшером и писарем, которые все просили боцмана провести время «по-благородному»,
то есть погулять
в саду и после посидеть
в трактире и пойти
в театр.
Но боцман на это
был не согласен и, ступивши на берег, отправился
в ближайший кабак вместе с несколькими матросами. И там, конечно, веселье
было самое матросское. Скоро
в маленьком французском кабачке уже раздавались пьяные русские песни, и французские матросы и солдаты весело отбивают такт, постукивают стаканчиками, чокаются с русскими и удивляются
той отваге, с которой боцман залпом глотает стакан за стаканчиком.
Дорога
была в высшей степени живописна и
в то же время, чем выше,
тем более казалась опасной и возбуждала у непривычных к таким горным подъемам нервное напряжение, особенно когда пришлось ехать узенькой тропинкой, по одной стороне которой шла отвесная гора, а с другой — страшно взглянуть! — глубокая пропасть, откуда долетал глухой шум воды, бежавшей по каменьям.