Неточные совпадения
Я был тогда помоложе и ни
к каким хозяйственным делам прикосновенным не состоял. Случились в кармане довольно большие деньги (впрочем, данные взаймы), но я как-то и денег не понимал: все думал,
что конца им не будет. Словом сказать, произошло нечто вроде сновидения. Только одно, по-видимому, я знал твердо:
что положено начало свободному труду, и земля, следовательно, должна будет давать вдесятеро. Потому
что в то время даже печатно в этом роде расчеты делались.
Это тоже доставляло удовольствие, хотя и кратковременное, потому
что к утру соловей уже был непременноподкараулен и изловлен фабричными из соседнего села.
Ничего «своего» у меня не было, так
что за каждой безделицей я посылал в Москву, и,
к удивлению, все выходило и лучше и дешевле, нежели при хозяйственной заготовке.
Припоминая стародавние русские поговорки, вроде «неровён час», «береженого Бог бережет», «плохо не клади» и проч., и видя,
что дачная жизнь, первоначально сосредоточенная около станции железной дороги, начинает подходить
к нам все ближе и ближе (один грек приведет за собой десять греков, один еврей сотню евреев), я неприметно стал впадать в задумчивость.
Зачем бы он выбежал?
что мог бы сказать или присоветовать? — он и сам, наверное, не ответил бы на эти вопросы; но выбежал бы несомненно, потому
что его подстрекнул бы
к тому демон собственности.
Вопросы эти тем глупее,
что культурному человеку заранее известно,
что они наверное останутся без ответа, так как он не имеет даже средств извернуться или приспособиться
к тому,
что он называет неожиданностями и подвохами.
К чести человечества, надо думать,
что наступит же, наконец, момент, когда он очнется и поймет, какой омерзительный смысл заключается в этом паскудном выражении «на водку», в котором теперь он видит нечто вроде подспорья.
Поэтому истинное пользование «своим углом» и истинное деревенское блаженство начнутся только тогда, когда не будет ни лугов, ни лесов, ни огородов, ни мельниц. Скотный двор можно упразднить, а молоко покупать и лошадей нанимать,
что обойдется дешевле и притом составит расход, который заранее можно определить, а следовательно, и приготовиться
к нему. Можно упразднить и прислугу, а держать только сторожа и садовника, необходимого для увеселения зрения видом расчищенных дорожек и изящно убранных цветами клумб.
Человек — животное общественное, а в Заманиловке он обязывается временно одичать; человек — животное плотоядное, а в Заманиловке он обязывается сделаться отчасти млекопитающим, отчасти травоядным. Наконец, Заманиловка заставляет его нуждаться в услугах множества лиц,
что в высшей степени неприятно щекочет совесть. И
к довершению всего, перед глазами — пустое пространство.
И еще говорят, будто они, «яко боги», получили дар читать в сердцах человеческих и
что вследствие сего, ежели прочтут в чьем сердце обращенное
к ним слово «куроцап», то сейчас же делают соответствующее распоряжение.
В виду этих сомнений я припоминал свое прошлое — и на всех его страницах явственно читал: куроцап! Здесь обращался
к настоящему и пробовал читать,
что теперь написано в моем сердце, но и здесь ничего, кроме того же самого слова, не находил! Как будто все мое миросозерцание относительно этого предмета выразилось в одном этом слове, как будто ему суждено было не только заполнить прошлое, но и на мое настоящее и будущее наложить неистребимую печать!
Сейчас мы видим ее заключенной в бассейне, а через момент она уже устремляется в пространство… куда?» Потом пошел по реке
к тому месту, где вчера еще стояла полуразрушенная беседка, и, увидев,
что за ночь ветер окончательно разметал ее, воскликнул: «Быть может, подобно этой беседке, и моя полуразрушенная жизнь…»
Одним словом, какая-то неопределенная тоска овладела всем моим существом. Иногда в уме моем даже мелькала кощунственная мысль: «А ведь без начальства, пожалуй, лучше!» И
что всего несноснее:
чем усерднее я гнал эту мысль от себя, тем назойливее и образнее она выступала вперед, словно дразнила: лучше! лучше! лучше! Наконец я не выдержал и отправился на село
к батюшке в надежде,
что он не оставит меня без утешения.
К моему удовольствию, батюшка согласился на мою просьбу. Он не взялся, конечно, отстоять мою абсолютную правду, но обещал защитить меня от злостных преувеличений,
к которым, наверное, не усомнятся прибегнуть кабатчики, чтоб очернить меня перед начальством. Со своей стороны, я вспомнил,
что нынешней осенью мне прислали сотню кустов какой-то неслыханной земляники, и предложил матушке в будущем году отделить несколько молодых отростков для ее огорода.
Я сохранил вкус
к разведению садов и парков,
что уже само по себе свидетельствует о заносчивости; но, сверх того, я не «якшался» и — говорят даже — выказывал наклонность «задирать нос».
Все это я выяснил себе очень хорошо, но,
к сожалению, никакой пользы от этих разъяснений для себя не извлек. Главное, у меня не было уверенности,
что я сам-то благонамеренный. То есть я-то, собственно, очень твердо понимал себя таковым, но не знал, как оно выйдет перед судом сердцеведения.
Заявил,
что читает «Правительственный Вестник», как роман, и в восторге от «Сенатских Ведомостей» («только надо уметь владеть этим орудием», — сказал он), и затем несколько неожиданно перешел
к перечислению своих губернских начальников и при каждом имени незаметно, но, несомненно, привставал на стуле, побуждая и нас делать подобное же движение.
Потом опять перешел
к своему личному положению и отозвался,
что хотя он и маленький человек в служебной иерархии, но
что и на маленьком месте можно небольшую пользу государству принести, как это уже и предусмотрено мудрой русской пословицей, гласящей: лучше маленькая рыбка,
чем большой таракан.
— Конечно, покуда это еще идеал, — прибавил он скромно, — но первые шаги
к осуществлению его уже сделаны. Не далее как неделю тому назад, встретил я на станции действительного статского советника Фарафонтьева, который прямо сказал мне: «Ты, брат, не смущайся тем,
что ты только становой! все мы под Богом ходим!»
—
Что касается до меня, — ответил он, — то я понимаю свои обязанности
к обывателям так: во-первых, образовать в среде управляемых мною верных исполнителей предначертаний и, во-вторых, — укоренить в них любовь
к труду. Только и всего.
— Почему же «неподлежательно»? — перебил он меня мягко и как бы успокаивая. — По-моему, и «общение»… почему же и
к нему не прибегнуть, ежели оно, так сказать… И меньшего брата можно приласкать… Ну а надоел — не прогневайся! Вообще, я могу вас успокоить,
что нынче слов не боятся. Даже сквернословие, доложу вам, — и то не признается вредным, ежели оно выражено в приличной и почтительной форме. Дело не в словах, собственно, а в тайных намерениях и помышлениях, которые слова за собою скрывают.
— Вообще — это правило, конечно, заслуживает полного одобрения, но в частности я нахожу,
что и в похвальных чувствах необходимо соблюдать известную сдержанность и не утаивать от начальства выражений, сокрытие которых, с одной стороны, могло бы поставить его в недоумение, а с другой — свидетельствовало бы о недостатке
к нему доверия.
— Не в том дело. Я и сам знаю,
что лучше этого толкования желать нельзя! Но… «свобода»! вот в
чем вопрос! Какое основание имел я (не будучи развращен до мозга костей) прибегать
к этому слову, коль скоро есть выражение, вполне его заменяющее, а именно: улучшение быта?
— И еще я утверждал — это происходило, когда объявили свободу вину, —
что с полугаром надо обращаться осмотрительно, не начинать прямо с целого штофа, но постепенно подготовлять себя
к оному, сначала выпивая рюмку, потом две рюмки, потом стакан и т. д. Не смею скрыть,
что этой филантропической выдумкой я возбудил против себя неудовольствие всех господ кабатчиков.
— Не раздражайте! — продолжал Грацианов, постепенно возвышая голос, — потому
что даже яне могу поручиться,
к каким последствиям может привести подобный необдуманный образ действия. Не раздражайте, потому
что, наконец, я не имею права потерпеть, чтобы в районе моего ведомства кто бы то ни было потрясал силу и авторитет патента! И не потерплю-с.
Зазвал меня, например, на днях
к себе кабатчик Колупаев обедать, и представьте,
чем угостил!
Я даже думаю,
что и ныне, по мере приближения
к центрам цивилизации, буржуазия ведет себя несколько иначе, нежели Колупаев.
С этой целью я, по обыкновению, прибегнул
к системе вопрошения и теперь, после месячного испытания, могу, положа руку на сердце, свидетельствовать: вы не только удовлетворили всем моим требованиям, но даже предъявили несколько более,
чем я ожидал.
В тот же день кабатчик Колупаев пригласил меня
к себе на вечорку, предупредив,
что у него соберется вся наша сельская интеллигенция для игры в стуколку.
Но жизнь моя уже была надломлена: я каждый день ожидал,
что Грацианов опять поцелует меня. Не то, чтобы мне были антипатичны, собственно, административные поцелуи, но, будучи характера нелюдимого и малообщительного, я вообще не имею
к поцелуям пристрастия.
Главным образом, однако ж, он боится своей беззащитности, неприкрытости, и, вследствие этого, совершенно искренно верит,
что и Грацианов, и Осьмушников, и Прохоров могут во всякое время свободно
к нему войти в дом и полюбопытствовать: а
что, мол, ты сам в одиночку каверзничаешь?
Что понравилось, то и выбирай. Ежели загорелось сердце величием России — займись; ежели величие России прискучило — переходи
к болгарам или
к Якуб-хану. Мечтай беспрепятственно, сочиняй целые передовые статьи — все равно ничего не будет. Если хочешь критиковать — критикуй, если хочешь требовать — требуй. Требуй смело; так прямо и говори: «Долго ли, мол, ждать?» И если тебе внимают туго, или совсем не внимают, то пригрозись: «Об этом, дескать, мы поговорим в следующий раз…»
Мечта не ставит в упор именно такой-товопрос, но всегда хранит в запасе целую свиту быстро мелькающих вопросов, так
что мысль, не связанная обязательным сосредоточением, скользит от одного
к другому совершенно незаметно.
Прекрасно. Стало быть, это — не ничего? Так и запишем. Нельзя мечтать о величии России — будем на другие темы мечтать, тем более,
что, по культурному нашему званию, нам это ничего не значит. Например, конституционное будущее Болгарии —
чем не благодарнейшая из тем? А при обилии досуга даже тем более благодарная,
что для развития ее необходимо прибегать
к посредничеству телеграфа, то есть посылать вопросные телеграммы и получать ответные. Ан время-то, смотришь, и пройдет.
Но ежели и это не «ничего», то
к услугам мечтателя найдется в Монрепо не мало и других тем, столь же интересных и уж до такой степени безопасных,
что даже покойный цензор Красовский — и тот с удовольствием подписал бы под ними: «Мечтать дозволяется». Во-первых, есть целая область истории, которая представляет такой неисчерпаемый источник всякого рода комбинаций, сопряженных с забытьём,
что сам мечтательный Погодин — и тот не мог вычерпать его до дна. Возьмите, например, хоть следующие темы...
Если б Петр Великий не основал Петербурга, в каком положении находилась бы теперь местность при впадении Невы в Финский залив, и имела ли бы Москва основание завидовать Петербургу (известно,
что зависть
к Петербургу составляет историческую миссию Москвы в течение более полутора веков)?
Итак, я мечтал. Мечтал и чувствовал, как я умираю, естественно и непостыдно умираю. В первый раз в жизни я наслаждался сознанием,
что ничто не нарушит моего вольного умирания,
что никто не призовет меня
к ответу и не напомнит о каких-то обязанностях,
что ни одна душа не потребует от меня ни совета, ни помощи,
что мне не предстоит никуда спешить, об чем-то беседовать и что-то предпринимать,
что ни один орган книгопечатания не обольет меня помоями сквернословия. Одним словом,
что я забыт, совсем забыт.
Представьте себе этот почти волшебный переход от холода
к теплу, от мрака
к свету, от смерти
к жизни; представьте себе эту радость возрождения, радость до того глубокую и яркую,
что для нее делаются уже тесными пределы случая, ее породившего.
Он знает только,
что современному помещику все это не
к рукам, да и сам помещик, по нынешнему времени, тут не ко двору.
Вот они скрылись в чаще, вот опять выглянули, подошли
к пруду, причем Разуваев сплюнул на посиневший лед; вот подошли
к решетке, отделяющей огород от сада, и что-то высчитывают — должно быть, сколько тут гряд можно обработать и с
чем именно.
Такая откровенность почти всегда удается, ибо всякий покупатель непременно мнит себя агрономом, а ежели у него, вдобавок, есть несколько лишних тысяч рублей, то
к таковому самомнению обыкновенно присоединяется уверенность,
что, по мере размена крупных ассигнаций на мелкие, негодное имущество будет постепенно превращаться в золотое дно.
«Земля у меня, — писал он, — отчасти худородная, отчасти из песков состоящая, но ежели приложить труд, умение и капитал, то… Бажанов пишет: известно,
что даже зыбучие пески, ежели… Советов повествует: ежели зыбучие пески… Но в особенности рекомендую некоторые подозрительного свойства залежи, которых в имении очень достаточно и которые, по недостатку капиталов, не были,
к сожалению, подвергнуты исследованию. Судя, однако ж, по ржавчине, покрывающей воды и растущие злаки, можно предположить…»
Помещик, еще недавний и полновластный обладатель сих мест, исчез почти совершенно. Он захужал, струсил и потому или бежал, или сидит спрятавшись, в ожидании,
что вот-вот сейчас побежит. Мужик ничего от него не ждет, буржуа-мироед смотрит так,
что только не говорит: а вот я тебя сейчас слопаю; даже поп — и тот не идет
к нему славить по праздникам, ни о
чем не докучает, а при встречах впадает в учительный тон.
Видит сам,
что он
к делу не приготовлен, на выдумки не горазд, да притом и ленив, и
что, следовательно,
что бы он ни предпринял, ничего у него не выйдет.
Как бы то ни было, но в эту минуту нахальство Разуваева как-то неприятно на меня подействовало.
К сожалению, ежели я способен понимать (а стало быть, и оправдывать) известные жизненные явления, то не всегда имею достаточно выдержки, чтобы относиться
к ним объективно, когда они становятся ко мне лицом
к лицу. Поэтому я вместо ответа указал Разуваеву на дверь, и он был так любезен,
что сейчас же последовал моему молчаливому приглашению.
— Да ты
к чему это говоришь? уйти,
что ли, от меня хочешь?
Человека, помнящего крепостное право с его привольями, человека, смолоду выработавшего себе потребность известных удобств, человека, ни
к какому делу не приготовленного (ибо и дела в то время не предвиделось), и,
что важнее всего, человека, совершенно неспособного
к физическому труду.
Я надеюсь,
что этот отпрыск будет несколько иного характера, но покуда он еще не настолько определился, чтобы заключать об его пригодности
к жизни в тех хищнических формах, в каких она сложилась в последнее время.
Я выбрал деревню, во-первых, потому,
что городская жизнь для меня несподручна, во-вторых, потому,
что я имею привязанность
к «своему месту», и, в-третьих, потому,
что я имею наклонность
к унынию и нигде так полно не могу удовлетворить этой потребности, как в деревне.
Не знаю, насколько понял меня Разуваев, но знаю,
что он остался польщен и доволен. Разумеется, он воспользовался моей словоохотливостью, чтобы при первой же возможности перейти
к действительному предмету своего посещения.