Неточные совпадения
Скажу больше: мы только по имени
были детьми наших родителей, и
сердца наши оставались вполне равнодушными ко всему, что касалось их взаимных отношений.
Гриша садился и застывал на месте. Он
был бесконечно счастлив, ибо понимал, что маменькино
сердце раскрылось и маменька любит его.
Словом сказать, это
был подлинный детский мартиролог, и в настоящее время, когда я пишу эти строки и когда многое в отношениях между родителями и детьми настолько изменилось, что малейшая боль, ощущаемая ребенком, заставляет тоскливо сжиматься родительские
сердца, подобное мучительство покажется чудовищным вымыслом.
Но ежели несправедливые и суровые наказания ожесточали детские
сердца, то поступки и разговоры, которых дети
были свидетелями, развращали их. К сожалению, старшие даже на короткое время не считали нужным сдерживаться перед нами и без малейшего стеснения выворачивали ту интимную подкладку, которая давала ключ к уразумению целого жизненного строя.
— Я казен… — начинает опять солдат, но голос его внезапно прерывается. Напоминанье о «скрозь строе», по-видимому, вносит в его
сердце некоторое смущение.
Быть может, он уже имеет довольно основательное понятие об этом угощении, и повторение его (в усиленной пропорции за вторичный побег) не представляет в будущем ничего особенно лестного.
Я не говорю ни о той восторженности, которая переполнила мое
сердце, ни о тех совсем новых образах, которые вереницами проходили перед моим умственным взором, — все это
было в порядке вещей, но в то же время играло второстепенную роль.
Мучительно жить в такие эпохи, но у людей, уже вступивших на арену зрелой деятельности,
есть, по крайней мере, то преимущество, что они сохраняют за собой право бороться и погибать. Это право избавит их от душевной пустоты и наполнит их
сердца сознанием выполненного долга — долга не только перед самим собой, но и перед человечеством.
Цель их пребывания на балконе двоякая. Во-первых, их распустили сегодня раньше обыкновенного, потому что завтра, 6 августа, главный престольный праздник в нашей церкви и накануне
будут служить в доме особенно торжественную всенощную. В шесть часов из церкви, при колокольном звоне, понесут в дом местные образа, и хотя до этой минуты еще далеко, но детские
сердца нетерпеливы, и детям уже кажется, что около церкви происходит какое-то приготовительное движение.
Вечером матушка сидит, запершись в своей комнате. С села доносится до нее густой гул, и она боится выйти, зная, что не в силах
будет поручиться за себя. Отпущенные на праздник девушки постепенно возвращаются домой… веселые. Но их сейчас же убирают по чуланам и укладывают спать. Матушка чутьем угадывает эту процедуру, и ой-ой как колотится у нее в груди всевластное помещичье
сердце!
Матушка сама известила сестриц об этом решении. «Нам это необходимо для устройства имений наших, — писала она, — а вы и не увидите, как зиму без милых
сердцу проведете. Ухитите ваш домичек соломкой да жердочками сверху обрешетите — и
будет у вас тепленько и уютненько. А соскучитесь одни — в Заболотье чайку попить милости просим. Всего пять верст — мигом лошадушки домчат…»
Но так как, по тогдашнему времени, тут встречались неодолимые препятствия (Фомушка
был записан в мещане), то приходилось обеспечить дорогого
сердцу человека заемными письмами.
— Да, болезни ни для кого не сладки и тоже бывают разные. У меня купец знакомый
был, так у него никакой особливой болезни не
было, а только все тосковал. Щемит
сердце, да и вся недолга. И доктора лечили, и попы отчитывали, и к угодникам возили — ничего не помогло.
Конечно, она не «влюбилась» в Стриженого… Фи! одна накладка на голове чего стоит!.. но
есть что-то в этом первом неудачном сватовстве, отчего у нее невольно щемит
сердце и волнуется кровь. Не в Стриженом дело, а в том, что настала ее пора…
Но возвращаюсь к миросозерцанию Аннушки. Я не назову ее сознательной пропагандисткой, но поучать она любила. Во время всякой еды в девичьей немолчно гудел ее голос, как будто она вознаграждала себя за то мертвое молчание, на которое
была осуждена в боковушке. У матушки всегда раскипалось
сердце, когда до слуха ее долетало это гудение, так что, даже не различая явственно Аннушкиных речей, она уж угадывала их смысл.
Время шло. Над Егоркой открыто измывались в застольной и беспрестанно подстрекали Ермолая на новые выходки, так что Федот наконец догадался и отдал жениха на село к мужичку в работники. Матренка, с своей стороны, чувствовала, как с каждым днем в ее
сердце все глубже и глубже впивается тоска, и с нетерпением выслушивала сожаления товарок. Не сожаления ей
были нужны, а развязка. Не та развязка, которой все ждали, а совсем другая. Одно желание всецело овладело ею: погибнуть, пропасть!
И развязка не заставила себя ждать. В темную ночь, когда на дворе бушевала вьюга, а в девичьей все улеглось по местам, Матренка в одной рубашке, босиком, вышла на крыльцо и села. Снег хлестал ей в лицо, стужа пронизывала все тело. Но она не шевелилась и бесстрашно глядела в глаза развязке, которую сама придумала. Смерть приходила не вдруг, и процесс ее не
был мучителен. Скорее это
был сон, который до тех пор убаюкивал виноватую, пока
сердце ее не застыло.
Мало того, бродячая жизнь мастерового-ученика до того пришлась ему пу
сердцу, что он
был бесконечно доволен собой, когда в загаженном сером халате расхаживал по тротуару, посвистывая и выделывая ногами зигзаги.
Болело ли
сердце старика Сергеича о погибающем сыне — я сказать не могу, но, во всяком случае, ему
было небезызвестно, что с Сережкой творится что-то неладное. Может
быть, он говорил себе, что в «ихнем» звании всегда так бывает. Бросят человека еще несмысленочком в омут — он и крутится там. Иной случайно вынырнет, другой так же случайно погибнет — ничего не поделаешь. Ежели идти к барыне, просить ее, она скажет: «Об чем ты просишь? сам посуди, что ж тут поделаешь?.. Пускай уж…»
Но еще в то время, когда он
был в утробе матери, в
сердце Струнникова созрел уже умысел, решивший его участь совсем по-иному.
Сердце Пустотелова радостно бьется в груди: теперь уж никакой неожиданности опасаться нельзя. Он зорко следит за молотьбой, но дни становятся все короче и короче, так что приходится присутствовать на гумне не больше семи-восьми часов в сутки. И чем дальше, тем
будет легче. Пора и отдохнуть.
Не
будучи «учеными», в буквальном смысле этого слова, эти люди будили общественное чувство и в высшей мере обладали даром жечь глаголом
сердца.
Тем не менее, как ни оторван
был от жизни идеализм сороковых годов, но лично своим адептам он доставлял поистине сладкие минуты. Мысли горели,
сердца учащенно бились, все существо до краев переполнялось блаженством. Спасибо и за это. Бывают сермяжные эпохи, когда душа жаждет, чтобы хоть шепотом кто-нибудь произнес: sursum corda! [Горе имеем
сердца! (лат.)] — и не дождется…
— Скажите, в состоянии ли вы
были бы полюбить такого человека? раскрыли ли бы перед ним свою душу?
сердце?
— Ах, нет, не упоминайте об мамаше! Пускай настоящая минута останется светла и без примеси. Я уважаю вашу мамашу, она достойная женщина! но пускай мы одним себе, одним внезапно раскрываемым
сердцам нашим
будем обязаны своим грядущим счастием! Ведь вы мне дадите это счастье? дадите?
Мы пойдем навстречу сочувствующим людям и в обмене мыслей, в общем служении идеалам
будем искать удовлетворения высоким инстинктам, которые заставляют биться честные
сердца…
Она, в свою очередь,
была страстно привязана к матери, и
сердце ее наполнялось беспредельным жалением, как только показывались первые признаки приближающегося припадка.
— Какой ты однако глупый! — сердилась мать, — ну, помнишь песню! Эко
сердце, эко
сердце, эко бедное мое? Эко!чувствуешь: Э…ко?ну вот оно самое и
есть!
Неточные совпадения
Он весел
был. Чрез две недели // Назначен
был счастливый срок. // И тайна брачныя постели // И сладостной любви венок // Его восторгов ожидали. // Гимена хлопоты, печали, // Зевоты хладная чреда // Ему не снились никогда. // Меж тем как мы, враги Гимена, // В домашней жизни зрим один // Ряд утомительных картин, // Роман во вкусе Лафонтена… // Мой бедный Ленский,
сердцем он // Для оной жизни
был рожден.
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь
было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим
сердцем и умом //
Быть чувства мелкого рабом?
Был вечер. Небо меркло. Воды // Струились тихо. Жук жужжал. // Уж расходились хороводы; // Уж за рекой, дымясь, пылал // Огонь рыбачий. В поле чистом, // Луны при свете серебристом // В свои мечты погружена, // Татьяна долго шла одна. // Шла, шла. И вдруг перед собою // С холма господский видит дом, // Селенье, рощу под холмом // И сад над светлою рекою. // Она глядит — и
сердце в ней // Забилось чаще и сильней.
Чей взор, волнуя вдохновенье, // Умильной лаской наградил // Твое задумчивое пенье? // Кого твой стих боготворил?» // И, други, никого, ей-богу! // Любви безумную тревогу // Я безотрадно испытал. // Блажен, кто с нею сочетал // Горячку рифм: он тем удвоил // Поэзии священный бред, // Петрарке шествуя вослед, // А муки
сердца успокоил, // Поймал и славу между тем; // Но я, любя,
был глуп и нем.
И вновь задумчивый, унылый // Пред милой Ольгою своей, // Владимир не имеет силы // Вчерашний день напомнить ей; // Он мыслит: «
Буду ей спаситель. // Не потерплю, чтоб развратитель // Огнем и вздохов и похвал // Младое
сердце искушал; // Чтоб червь презренный, ядовитый // Точил лилеи стебелек; // Чтобы двухутренний цветок // Увял еще полураскрытый». // Всё это значило, друзья: // С приятелем стреляюсь я.