Неточные совпадения
Утроба человеческая ограниченна, а жадное воображение приписывает
ей размеры несокрушимые, и в то
же время рисует в будущем грозные перспективы.
А именно: все время, покуда
она жила в доме (иногда месяца два-три),
ее кормили и поили за барским столом; кровать
ее ставили в той
же комнате, где спала роженица, и, следовательно,
ее кровью питали приписанных к этой комнате клопов; затем, по благополучном разрешении,
ей уплачивали деньгами десять рублей на ассигнации и посылали зимой в
ее городской дом воз или два разной провизии, разумеется, со всячинкой.
Поэтому
она вошла в семью своего
же однодеревенца и таким образом закрепостилась вновь.
— Но вы описываете не действительность, а какой-то вымышленный ад! — могут сказать мне. Что описываемое мной похоже на ад — об этом я не спорю, но в то
же время утверждаю, что этот ад не вымышлен мной. Это «пошехонская старина» — и ничего больше, и, воспроизводя
ее, я могу, положа руку на сердце, подписаться: с подлинным верно.
Или обращаются к отцу с вопросом: «А скоро ли вы, братец, имение на приданое молодой хозяюшки купите?» Так что даже отец, несмотря на свою вялость, по временам гневался и кричал: «Язвы вы, язвы! как у вас язык не отсохнет!» Что
же касается матушки, то
она, натурально, возненавидела золовок и впоследствии доказала не без жестокости, что память у
нее относительно обид не короткая.
Мы ничего не понимали в них, но видели, что сила на стороне матушки и что в то
же время
она чем-то кровно обидела отца.
Тут
она выслушивала старост и бурмистров, принимала оброчную сумму, запродавала хлеб, тальки, полотна и прочие произведения; тут
же происходило и ежедневное подсчитыванье денежной кассы.
И когда отец заметил
ей: «Как
же вы, сударыня, Богу молитесь, а не понимаете, что тут не одно, а три слова:
же, за, ны… „за нас“ то есть», — то
она очень развязно отвечала...
— Да ведь не унесет
же она его, в самом деле, в могилу!
Знаю я и сам, что фабула этой были действительно поросла быльем; но почему
же, однако,
она и до сих пор так ярко выступает перед глазами от времени до времени?
— Как
же! в кухарках
она у него жила! — смеются другие.
По уходе повара
она направляется к медному тазу, над которым утвержден медный
же рукомойник с подвижным стержнем. Ключница стоит сзади, покуда барыня умывается. Мыло, которое
она при этом употребляет, пахнет прокислым; полотенце простое, из домашнего холста.
— Беспокоить! беспокоить! ах, нежности какие! А ежели солдат усадьбу сожжет — кто тогда отвечать будет? Сказать старосте, чтоб непременно его изловить! чтоб к вечеру
же был представлен! Взять Дашутку и все поле осмотреть, где
она его видела.
— Хорошо, я с тобой справлюсь! — наконец изрекает барыня. — Иди с моих глаз долой! А с тобой, — обращается
она к Марфе, — расправа короткая! Сейчас
же сбирайся на скотную, индеек пасти! Там тебе вольготнее будет с именинниками винцо распивать…
Она запирает дверь на ключ, присаживается к большому письменному столу и придвигает денежный ящик, который постоянно стоит на столе, против изголовья барыниной постели, так, чтоб всегда иметь его в глазах. В денежном ящике, кроме денег, хранится и деловая корреспонденция, которая содержится Анной Павловной в большом порядке. Переписка с каждой вотчиной завязана в особенную пачку; такие
же особые пачки посвящены переписке с судами, с опекунским советом, с старшими детьми и т. д.
— Фу-ты, пропасть! — восклицает
она, — то туда, то сюда! вздохнуть не дадут! Ступай, Сергеич; сейчас, следом
же за тобой иду.
— Черт! дьявол! — гремит
ей вслед Василий Порфирыч, но сейчас
же стихает и обращается уже к лакею Коняшке, который стоит за его стулом в ожидании приказаний.
Но матушка задумалась.
Она мечтала, что приставит ко мне Павла, даст книгу в руки, и ученье пойдет само собой, — и вдруг, на первом
же шагу, расчеты
ее рушились…
— Что помещики! помещики-помещики, а какой в них прок? Твоя маменька и богатая, а много ли
она на попа расщедрится. За всенощную двугривенный, а не то и весь пятиалтынный. А поп между тем отягощается, часа полтора на ногах стоит. Придет усталый с работы, — целый день либо пахал, либо косил, а тут опять полтора часа стой да пой! Нет, я от своих помещиков подальше. Первое дело, прибыток от них пустой, а во-вторых, он
же тебя жеребцом или шалыганом обозвать норовит.
В согласность
ее требованиям, они ломают природу ребенка, погружают его душу в мрак, и ежели не всегда с полною откровенностью ратуют в пользу полного водворения невежества, то потому только, что у них есть подходящее средство обойти эту слишком крайнюю меру общественного спасения и заменить
ее другою, не столь резко возмущающею человеческую совесть, но столь
же действительною.
— И, братец! сытехоньки! У Рождества кормили — так на постоялом людских щец похлебали! — отвечает Ольга Порфирьевна, которая тоже отлично понимает (церемония эта, в одном и том
же виде, повторяется каждый год), что если бы
она и приняла братнино предложение, то из этого ничего бы не вышло.
Матушка волнуется, потому что в престольный праздник
она чувствует себя бессильною. Сряду три дня идет по деревням гульба, в которой принимает деятельное участие сам староста Федот. Он не является по вечерам за приказаниями, хотя матушка машинально всякий день спрашивает, пришел ли Федотка-пьяница, и всякий раз получает один и тот
же ответ, что староста «не годится». А между тем овсы еще наполовину не сжатые в поле стоят, того гляди, сыпаться начнут, сенокос тоже не весь убран…
Вечером матушка сидит, запершись в своей комнате. С села доносится до
нее густой гул, и
она боится выйти, зная, что не в силах будет поручиться за себя. Отпущенные на праздник девушки постепенно возвращаются домой… веселые. Но их сейчас
же убирают по чуланам и укладывают спать. Матушка чутьем угадывает эту процедуру, и ой-ой как колотится у
нее в груди всевластное помещичье сердце!
Матушка уже начинала мечтать. В
ее молодой голове толпились хозяйственные планы, которые должны были установить экономическое положение Малиновца на прочном основании. К тому
же у
нее в это время уже было двое детей, и надо было подумать об них. Разумеется, в основе
ее планов лежала та
же рутина, как и в прочих соседних хозяйствах, но ничего другого и перенять было неоткуда.
Она желала добиться хоть одного: чтобы в хозяйстве существовал вес, счет и мера.
Она самолично простаивала целые дни при молотьбе и веянии и заставляла при себе мерять вывеянное зерно и при себе
же мерою ссыпать в амбары. Кроме того, завела книгу, в которую записывала приход и расход, и раза два в год проверяла наличность.
Она уже не говорила, что у
нее сусеки наполнены верхом, а прямо заявляла, что умолот дал столько-то четвертей, из которых, по
ее соображениям, столько-то должно поступить в продажу.
Уже в семье дедушки Порфирия Васильича, когда
она еще была «в девках»,
ее не любили и называли варваркой; впоследствии
же, когда
она вышла замуж и стала жить на своей воле, репутация эта за
ней окончательно утвердилась.
— Ах, родные мои! ах, благодетели! вспомнила-таки про старуху, сударушка! — дребезжащим голосом приветствовала
она нас, протягивая руки, чтобы обнять матушку, — чай, на полпути в Заболотье… все-таки дешевле, чем на постоялом кормиться… Слышала, сударушка, слышала! Купила ты коко с соком… Ну, да и молодец
же ты! Лёгко ли дело, сама-одна какое дело сварганила! Милости просим в горницы! Спасибо, сударка, что хоть ненароком да вспомнила.
Девочка терзалась, а тут
же, в двух шагах от
нее, преспокойно гуторили два старика, будто ничего необыкновенного в их глазах не происходило.
— Сестрица ржи наши хвалит, — обратилась тетенька к Фомушке, — поблагодари
ее! — Фомушка снова расшаркался. — Вот бы тебе, сударка, такого
же Фомушку найти! Уж такой слуга! такой слуга! на редкость!
Наконец старик умер, и время Николая Савельцева пришло. Улита сейчас
же послала гонца по месту квартирования полка, в одну из дальних замосковных губерний; но замечено было, что
она наказала гонцу, проездом через Москву, немедленно прислать в Щучью-Заводь
ее старшего сына, которому было в то время уже лет осьмнадцать.
Улиту, в одной рубашке, снесли обратно в чулан и заперли на ключ, который барин взял к себе. Вечером он не утерпел и пошел в холодную, чтобы произвести новый допрос Улите, но нашел
ее уже мертвою. В ту
же ночь призвали попа, обвертели замученную женщину в рогожу и свезли на погост.
С женою он совсем примирился, так как понял, что
она не менее злонравна, нежели он, но в то
же время гораздо умнее его и умеет хоронить концы.
Он взглянул на
нее с недоумением, но в то
же время инстинктивно дрогнул.
На другой
же день Анфиса Порфирьевна облекла его в синий затрапез, оставшийся после Потапа, отвела угол в казарме и велела нарядить на барщину, наряду с прочими дворовыми. Когда
же ей доложили, что барин стоит на крыльце и просит доложить о себе,
она резко ответила...
— Нет, вы вот об чем подумайте! Теперича эта история разошлась везде, по всем уголкам… Всякий мужичонко намотал
ее себе на ус… Какого
же ждать повиновения! — прибавляли другие.
Но этого мало: даже собственные крестьяне некоторое время не допускали
ее лично до распоряжений по торговой площади. До перехода в
ее владение они точно так
же, как и крестьяне других частей, ежегодно посылали выборных, которые сообща и установляли на весь год площадный обиход. Сохранения этого порядка они домогались и теперь, так что матушке немалых усилий стоило, чтобы одержать победу над крестьянской вольницей и осуществить свое помещичье право.
Во всяком случае, как только осмотрелась матушка в Заболотье, так тотчас
же начала дело о размежевании, которое и вел однажды уже упомянутый Петр Дормидонтыч Могильцев. Но увы! — скажу здесь в скобках — ни
она, ни наследники
ее не увидели окончания этого дела, и только крестьянская реформа положила конец земельной сумятице, соединив крестьян в одну волость с общим управлением и дав им возможность устроиться между собою по собственному разумению.
Работала
она в спальне, которая была устроена совершенно так
же, как и в Малиновце. Около осьми часов утра в спальню подавался чай, и матушка принимала вотчинных начальников: бурмистра и земского, человека грамотного, служившего в конторе писарем. Последнюю должность обыкновенно занимал один из причетников, нанимавшийся на общественный счет. Впрочем, и бурмистру жалованье уплачивалось от общества, так что на матушку никаких расходов по управлению не падало.
— Вот-то глаза вытаращит! — говорила
она оживленно, — да постой! и у меня в голове штучка в том
же роде вертится; только надо
ее обдумать. Ужо, может быть, и расскажу.
Вечер снова посвящался делам. Около вечернего чая являлся повар за приказаниями насчет завтрашнего обеда. Но матушка, зная, что в Заболотье
она, в кулинарном отношении, зависит от случайности, неизменно давала один и тот
же ответ...
Так звали тетеньку Раису Порфирьевну Ахлопину за
ее гостеприимство и любовь к лакомому куску. Жила
она от нас далеко, в Р., с лишком в полутораста верстах, вследствие чего мы очень редко видались. Старушка, однако ж, не забывала нас и ко дню ангелов и рождений аккуратно присылала братцу и сестрице поздравительные письма. Разумеется,
ей отвечали тем
же.
Что
же касается до мужниной родни, то
ее хоть и много было, но покойный майор никогда не жил с
нею в ладах и даже, умирая, предостерегал от
нее жену.
С своей стороны, и Сашенька отвечала бабушке такой
же горячей привязанностью. И старая и малая не надышались друг на друга, так что бабушка, по делам оставшегося от покойного зятя имения, даже советовалась с внучкой, и когда
ей замечали, что Сашенька еще мала, не смыслит, то старушка уверенно отвечала...
Как и у бабушки, на голове
ее был чепчик, несколько, впрочем, пофасонистее, а одета
она была в такой
же темный шерстяной капот без талии.
— Ах, милый! ах, родной! да какой
же ты большой! — восклицала
она, обнимая меня своими коротенькими руками, — да, никак, ты уж в ученье, что на тебе мундирчик надет! А вот и Сашенька моя. Ишь ведь старушкой оделась, а все оттого, что уж очень навстречу спешила… Поцелуйтесь, родные! племянница ведь
она твоя! Поиграйте вместе, побегайте ужо, дядюшка с племянницей.
— Как
же! дам я ему у тетки родной в мундире ходить! — подхватила тетенька, — ужо по саду бегать будете, в земле вываляетесь — на что мундирчик похож будет! Вот я тебе кацавейку старую дам, и ходи в
ней на здоровье! а в праздник к обедне, коли захочешь, во всем парате в церковь поедешь!
Произнося свои угрозы, матушка была, однако ж, в недоумении. Племянник ли Федос или беглый солдат — в сущности,
ей было все равно; но если он вправду племянник, то как
же не принять его? Прогонишь его — он, пожалуй, в канаве замерзнет; в земский суд отправить его — назад оттуда пришлют… А дело между тем разгласится, соседи будут говорить: вот Анна Павловна какова, мужнину племяннику в угле отказала.
— Кто
же на
ней живет? помещики, что ли?
— Нехорошо все в рубашке ходить; вот и тело у тебя через прореху видно, — сказала
она, — гости могут приехать — осудят, скажут: племянника родного в посконной рубахе водят. А кроме того, и в церковь в праздник выйти… Все
же в казакинчике лучше.
— Ничего, пускай ведьма проснется! а станет разговаривать, мы
ей рот зажмем! Во что
же мы играть будем? в лошадки? Ну, быть так! Только я, братцы, по-дворянски не умею, а по-крестьянски научу вас играть. Вот вам веревки.