Неточные совпадения
А «хамкам» и совсем ничего не давали (я помню,
как матушка беспокоилась во время сбора ягод, что вот-вот подлянки ее объедят); разве уж
когда, что называется, ягоде обору нет, но и тут непременно дождутся, что она от долговременного стояния на погребе начнет плесневеть.
И вот
как раз в такое время,
когда в нашем доме за Ульяной Ивановной окончательно утвердилась кличка «подлянки», матушка (она уж лет пять не рожала), сверх ожидания, сделалась в девятый раз тяжела, и так
как годы ее были уже серьезные, то она задумала ехать родить в Москву.
Между прочим, и по моему поводу, на вопрос матушки, что у нее родится, сын или дочь, он запел петухом и сказал: «Петушок, петушок, востёр ноготок!» А
когда его спросили, скоро ли совершатся роды, то он начал черпать ложечкой мед — дело было за чаем, который он пил с медом, потому что сахар скоромный — и, остановившись на седьмой ложке, молвил: «Вот теперь в самый раз!» «Так по его и случилось:
как раз на седьмой день маменька распросталась», — рассказывала мне впоследствии Ульяна Ивановна.
Тем не менее, так
как у меня было много старших сестер и братьев, которые уже учились в то время,
когда я ничего не делал, а только прислушивался и приглядывался, то память моя все-таки сохранила некоторые достаточно яркие впечатления.
Я, лично, рос отдельно от большинства братьев и сестер (старше меня было три брата и четыре сестры, причем между мною и моей предшественницей-сестрой было три года разницы) и потому менее других участвовал в общей оргии битья, но, впрочем,
когда и для меня подоспела пора ученья, то, на мое несчастье, приехала вышедшая из института старшая сестра, которая дралась с таким ожесточением,
как будто мстила за прежде вытерпенные побои.
И
когда отец заметил ей: «
Как же вы, сударыня, Богу молитесь, а не понимаете, что тут не одно, а три слова: же, за, ны… „за нас“ то есть», — то она очень развязно отвечала...
И
как же я был обрадован,
когда, на мой вопрос о прислуге, милая старушка ответила: «Да скличьте девку — вот и прислуга!» Так на меня и пахнуло, словно из печки.]
Наступавший затем Светлый праздник был едва ли не единственным днем,
когда лица рабов и рабынь расцветали и крепостное право
как бы упразднялось.
Как начали ученье старшие братья и сестры — я не помню. В то время,
когда наша домашняя школа была уже в полном ходу, между мною и непосредственно предшествовавшей мне сестрой было разницы четыре года, так что волей-неволей пришлось воспитывать меня особо.
Вообще я прожил детство как-то незаметно и не любил попадаться на глаза, так что
когда матушка случайно встречала меня, то и она словно недоумевала,
каким образом я очутился у ней на дороге.
И вот теперь,
когда со всех сторон меня обступило старчество, я вспоминаю детские годы, и сердце мое невольно сжимается всякий раз,
как я вижу детей.
Одни резвятся смело и искренно,
как бы сознавая свое право на резвость; другие — резвятся робко, урывками,
как будто возможность резвиться составляет для них нечто вроде милости; третьи, наконец, угрюмо прячутся в сторону и издали наблюдают за играми сверстников, так что даже
когда их случайно заставляютрезвиться, то они делают это вяло и неумело.
Пускай он, хоть не понимаючи, скажет: «Ах, папаша!
как бы мне хотелось быть прокурором,
как дядя Коля!», или: «Ах, мамаша!
когда я сделаюсь большой, у меня непременно будут на плечах такие же густые эполеты,
как у дяди Паши, и такие же душистые усы!» Эти наивные пожелания наверное возымеют свое действие на родительские решения.
Молится она истово,
как следует солидной старушке, и хотя знает, что с левого бока ее сторожит дьявол, но, во избежание соблазна, дует на него лишь тогда,
когда предполагает, что никто этого не видит.
Как бы то ни было, но с этих пор матушкой овладела та страсть к скопидомству, которая не покинула ее даже впоследствии,
когда наша семья могла считать себя уже вполне обеспеченною. Благодаря этой страсти, все куски были на счету, все лишние рты сделались ненавистными. В особенности возненавидела она тетенек-сестриц, видя в них нечто вроде хронической язвы, подтачивавшей благосостояние семьи.
Кормили тетенек более чем скупо. Утром посылали наверх по чашке холодного чаю без сахара, с тоненьким ломтиком белого хлеба; за обедом им первым подавали кушанье, предоставляя правовыбирать самые худые куски. Помню,
как робко они входили в столовую за четверть часа до обеда, чтобы не заставить ждать себя, и становились к окну.
Когда появлялась матушка, они приближались к ней, но она почти всегда с беспощадною жестокостью отвечала им, говоря...
Тетенька уже стояла на крыльце,
когда мы подъехали. Это была преждевременно одряхлевшая, костлявая и почти беззубая старуха, с морщинистым лицом и седыми космами на голове, развевавшимися по ветру. Моему настроенному воображению представилось, что в этих космах шевелятся змеи. К довершению всего на ней был надет старый-старый ситцевый балахон серо-пепельного цвета, точь-в-точь
как на картинке.
Но не дошло и до пятидесяти нагаек,
как Улита совсем замолчала. Улита лежала
как пласт на рогоже, даже тело ее не вздрагивало,
когда нагайка, свистя, опускалась ей на спину.
Чувствуя себя связанным беспрерывным чиновничьим надзором, он лично вынужден был сдерживать себя, но ничего не имел против того,
когда жена, становясь на молитву, ставила рядом с собой горничную и за каждым словом щипала ее, или
когда она приказывала щекотать провинившуюся «девку» до пены у рта, или гонять на корде,
как лошадь, подстегивая сзади арапником.
Приехали мы в Гришково,
когда уж солнце закатывалось, и остановились у старого Кузьмы, о котором я еще прежде от матушки слыхивал,
как об умном и честном старике. Собственно говоря, он не держал постоялого двора, а была у него изба чуть-чуть просторнее обыкновенной крестьянской, да особо от нее, через сенцы, была пристроена стряпущая. Вообще помещение было не особенно приютное, но помещики нашего околотка, проезжая в Москву, всегда останавливались у Кузьмы и любили его.
По этой же причине он не любит,
когда его называют дедушкой, а требует, чтоб мы, внуки и внучки, звали его папенькой, так
как он всех нас заочно крестил.
Когда все пристроились по местам, разносят чай, и начинается собеседование. Первою темою служит погода; все жалуются на холода. Январь в половине, а
как стала 1-го ноября зима, так ни одной оттепели не было, и стужа день ото дня все больше и больше свирепеет.
Этим исчерпываются мои воспоминания о дедушке. Воспоминания однообразные и малосодержательные,
как и сама его жизнь. Но эта малосодержательность, по-видимому, служила ему на пользу, а не во вред. Вместе с исправным физическим питанием и умственной и нравственной невозмутимостью, она способствовала долголетию: дедушка умер,
когда ему уже исполнилось девяносто лет. Завещания он, конечно, не сделал, так что дядя Григорий Павлыч беспрепятственно овладел его сокровищем.
Когда все было готово, в гостиную явилась матушка, прифранченная, но тоже слегка,
как будто она всегда так дома ходит.
Что делать?
какое принять решение? — беспрестанно спрашивает она себя и мучительно сознает, что бывают случаи,
когда решения даются не так-то легко,
как до сих пор представлялось ей, бесконтрольной властительнице судеб всей семьи.
Но возвращаюсь к миросозерцанию Аннушки. Я не назову ее сознательной пропагандисткой, но поучать она любила. Во время всякой еды в девичьей немолчно гудел ее голос,
как будто она вознаграждала себя за то мертвое молчание, на которое была осуждена в боковушке. У матушки всегда раскипалось сердце,
когда до слуха ее долетало это гудение, так что, даже не различая явственно Аннушкиных речей, она уж угадывала их смысл.
Нечто подобное сейчас рассказанному случаю, впрочем, задолго до него, произошло с Аннушкой и в другой раз, а именно,
когда вышел первый ограничительный, для помещичьей власти, указ, воспрещавший продавать крепостных людей иначе,
как в составе целых семейств.
Было даже отдано приказание отлучить жену от мужа и силком водворить Маврушу в застольную; но
когда внизу, из Павловой каморки, послышался шум, свидетельствовавший о приступе к выполнению барского приказания, матушка испугалась… «А ну,
как она, в самом деле, голодом себя уморит!» — мелькнуло в ее голове.
Конон знал твердо, что он природный малиновецкий дворовый. Кроме того, он помнил, что первоначально его обучали портному мастерству, но так
как портной из него вышел плохой, то сделали лакеем и приставили к буфету. А завтра, или вообще
когда вздумается, его приставят стадо пасти — он и пастухом будет. В этом заключалось все его миросозерцание, то сокровенное миросозерцание, которое не формулируется, а само собой залегает в тайниках человеческой души, не освещаемой лучом сознания.
Вообще вся его жизнь представляла собой
как бы непрерывное и притом бессвязное сновидение. Даже
когда он настоящим манером спал, то видел сны, соответствующие его должности. Либо печку топит, либо за стулом у старого барина во время обеда стоит с тарелкой под мышкой, либо комнату метет. По временам случалось, что вдруг среди ночи он вскочит, схватит спросонок кочергу и начнет в холодной печке мешать.
На этом и кончились матримониальные поползновения Конона. Но семья наша не успела еще собраться в Москву,
как в девичьей случилось происшествие, которое всех заставило смотреть на «олуха» совсем другими глазами. Катюшка оказалась с прибылью, и
когда об этом произведено было исследование, то выяснилось, что соучастником в Катюшкином прегрешении был… Конон!
Проходили годы, десятки лет, а Конон был все тот же Конон, которого не совестно было назвать Конькой или Коняшкой,
как и в старину,
когда ему было двадцать лет.
Но уже
когда она в первый раз сделалась матерью, веселость с нее
как рукой сняло, а теперь,
когда ее во второй раз грех попутал, она с первой же минуты,
как убедилась, что беды не миновать, совсем упала духом.
Встречаясь с ним теперь,
когда суровое будущее уже вполне обрисовалось перед нею, она не отворачивалась от него, а вела себя так,
как бы он вовсе для нее не существовал.
Но
когда до нее дошло, что Ермолай называет Егорку крестным сынком и вообще вышучивает его, это до такой степени взволновало ее, что однажды она,
как разъяренная, бросилась на своего случайного любовника.
Ермолай был такой же бессознательно развращенный человек,
как и большинство дворовых мужчин; стало быть, другого и ждать от него было нельзя. В Малиновце он появлялся редко,
когда его работа требовалась по дому, а большую часть года ходил по оброку в Москве. Скука деревенской жизни была до того невыносима для московского лодыря, что потребность развлечения возникала сама собой. И он отыскивал эти развлечения, где мог, не справляясь,
какие последствия может привести за собой удовлетворение его прихоти.
Но он пришел уже совсем больной и с большим трудом присутствовал при церемонии поднятия колокола. Вероятно, к прежней хворости прибавилась еще простуда, так
как его и теплой одеждой на дорогу не снабдили.
Когда торжество кончилось и колокол загудел, он воротился в каморку и окончательно слег.
В господском доме, за обедом, за чаем,
когда бы ни собрались господа, только и было речи что о Федоте. На смерть его смотрели
как на бедствие.
Сальные свечи (тоже покупной товар) берегли
как зеницу ока, и
когда в доме не было гостей, то по зимам долго сумерничали и рано ложились спать.
Стрелка показывает без пяти минут двенадцать; Струнников начинает спешить. Он почти бегом бежит домой и
как раз поспевает в ту минуту,
когда на столе уж дымится полное блюдо горячих телячьих котлет.
И съели и выпили у него за это время с три пропасти, но
когда наступил срок выборов, то в губернский город отправились всё те же выборные элементы,
как и всегда, и поднесли Федору Васильичу на блюде белые шары.
Однако кутерьма кой-как улеглась,
когда сделалось известным, что хотя опасность грозила немалая, начальственная бдительность задушила гидру в самом зародыше. Струнников уже снова впал было в забытье,
как вдруг зашумел турка, а вслед за тем открылась англо-французская кампания. Прогремел Синоп; за ним Альма, Севастополь…
Так и не дал. Насилу даже встал, такой-сякой,
как он к нему в избу вошел. Забыл, подлая душа, что
когда ополчение устраивалось, он ему поставку портянок предоставил…
Живо мы пообедали. Он служил расторопно и, несмотря на тучность и немолодые лета,
как муха летал из сада в ресторан и обратно, ничего не уронив.
Когда подали кофе, мы усадили его с собой и, разумеется, приступили с расспросами.
Тем не менее,
как ни оторван был от жизни идеализм сороковых годов, но лично своим адептам он доставлял поистине сладкие минуты. Мысли горели, сердца учащенно бились, все существо до краев переполнялось блаженством. Спасибо и за это. Бывают сермяжные эпохи,
когда душа жаждет, чтобы хоть шепотом кто-нибудь произнес: sursum corda! [Горе имеем сердца! (лат.)] — и не дождется…
Взоры ее естественно устремились на квартирующий полк, но военная молодежь охотно засматривалась на красавиц, а сватовства не затевала. Даже старые холостяки из штаб-офицеров — и те только шевелили усами,
когда Калерия Степановна, играя маслеными глазами, — она и сама еще могла нравиться, — заводила разговоры о скуке одиночества и о том,
как она счастлива, что у нее четыре дочери — и всё ангелы.
Появление молодого Бурмакина
как раз совпало с тем временем,
когда Калерия Степановна начинала терять всякую надежду. Увидев Валентина Осипыча, она встрепенулась. Тайный голос шепнул ей: «Вот он… жених!» — и она с такой уверенностью усвоила себе эту мысль, что оставалось только решить, на которой из четырех дочерей остановится выбор молодого человека.
Она не шла навстречу восторгам, а предоставляла любоваться собой и чуть заметно улыбалась,
когда на нее заглядывались,
как будто ее даже удивляло, что в глазах молодых людей загорались искры,
когда они, во время танцев, прикасались к ее талии.
Когда старики Бурмакины проснулись, сын их уже был женихом. Дали знать Калерии Степановне, и вечер прошел оживленно в кругу «своих». Валентин Осипович вышел из обычной застенчивости и охотно дозволял шутить над собой, хотя от некоторых шуток его изрядно коробило. И так
как приближались филипповки, то решено было играть свадьбу в рожественский мясоед.
— Ах,
как было весело! — слышалось ему поздно,
когда он уже засыпал в постели.