Неточные совпадения
Но расчет на богатое приданое не оправдался: по купеческому обыкновению, его обманули, а он, в свою очередь, выказал при
этом непростительную слабость характера. Напрасно сестры уговаривали его не ехать в церковь
для венчания, покуда не отдадут договоренной суммы полностью; он доверился льстивым обещаниям и обвенчался. Вышел так называемый неравный брак, который впоследствии сделался источником бесконечных укоров и семейных сцен самого грубого свойства.
В
это же время в тени громадной старой липы, под личным надзором матушки, на разложенных в виде четырехугольников кирпичах, варилось варенье,
для которого выбиралась самая лучшая ягода и самый крупный фрукт.
Для чего требовалась такая масса заготовок —
этого я никогда не мог понять.
— Все
для них вот,
для любимчиков
этих,
для Гришки да
для Надьки! — отзывался другой постылый.
Я помню, что, когда уехали последние старшие дети, отъезд
этот произвел на меня гнетущее впечатление. Дом вдруг словно помертвел. Прежде хоть плач слышался, а иногда и детская возня; мелькали детские лица, происходили судбища, расправы — и вдруг все разом опустело, замолчало и, что еще хуже, наполнилось какими-то таинственными шепотами. Даже
для обеда не раздвигали стола, потому что собиралось всего пять человек: отец, мать, две тетки и я.
Оказалось, что Павел хоть и знал гражданскую печать, но писать по-гражданскому не разумел. Он мог писать лишь полууставом, насколько
это требовалось
для надписей к образам…
Я помню, что
этот первый опыт писания самоучкой был очень
для меня мучителен.
Таким образом прошел целый год, в продолжение которого я всех поражал своими успехами. Но не были ли
эти успехи только кажущимися —
это еще вопрос. Настоящего руководителя у меня не было, системы в усвоении знаний — тоже. В
этом последнем отношении, как я сейчас упомянул, вместо всякой системы, у меня была программа
для поступления в пансион. Матушка дала мне ее, сказав...
Роясь в учебниках, я отыскал «Чтение из четырех евангелистов»; а так как книга
эта была в числе учебных руководств и знакомство с ней требовалось
для экзаменов, то я принялся и за нее наравне с другими учебниками.
Для меня
эти дни принесли полный жизненный переворот.
При содействии
этих новых элементов я приобрел более или менее твердое основание
для оценки как собственных действий, так и явлений и поступков, совершавшихся в окружавшей меня среде.
Жизнь их течет, свободная и спокойная, в одних и тех же рамках, сегодня как вчера, но самое однообразие
этих рамок не утомляет, потому что содержанием
для них служит непрерывное душевное ликование.
Одни резвятся смело и искренно, как бы сознавая свое право на резвость; другие — резвятся робко, урывками, как будто возможность резвиться составляет
для них нечто вроде милости; третьи, наконец, угрюмо прячутся в сторону и издали наблюдают за играми сверстников, так что даже когда их случайно заставляютрезвиться, то они делают
это вяло и неумело.
Для убежденной и верующей мысли представление о человечестве является отнюдь не отдаленным и индифферентным, как об
этом гласит недальновидная «злоба дня».
Эта мысль заставляет усиленнее биться сердца поборников правды и укрепляет силы, необходимые
для совершения подвига.
Как я упомянул выше, действительное назначение детей, как оно представлялось до сих пор, —
это играть роль animae vilis [низшего организма (лат.).]
для производства всякого рода воспитательных опытов.
В таком же беспорядочном виде велось хозяйство и на конном и скотном дворах. Несмотря на изобилие сенокосов, сена почти никогда недоставало, и к весне скотина выгонялась в поле чуть живая. Молочного хозяйства и в заводе не было. Каждое утро посылали на скотную за молоком
для господ и были вполне довольны, если круглый год хватало достаточно масла на стол.
Это было счастливое время, о котором впоследствии долго вздыхала дворня.
Но ведь и
это представляло пищу
для деятельности.
Матушка сама известила сестриц об
этом решении. «Нам
это необходимо
для устройства имений наших, — писала она, — а вы и не увидите, как зиму без милых сердцу проведете. Ухитите ваш домичек соломкой да жердочками сверху обрешетите — и будет у вас тепленько и уютненько. А соскучитесь одни — в Заболотье чайку попить милости просим. Всего пять верст — мигом лошадушки домчат…»
Сравнительно в усадьбе Савельцевых установилась тишина. И дворовые и крестьяне прислушивались к слухам о фазисах, через которые проходило Улитино дело, но прислушивались безмолвно, терпели и не жаловались на новые притеснения. Вероятно, они понимали, что ежели будут мозолить начальству глаза, то
этим только заслужат репутацию беспокойных и дадут повод
для оправдания подобных неистовств.
Словом сказать, уколы
для помещичьего самолюбия встречались на каждом шагу, хотя я должен сказать, что матушку не столько огорчали
эти уколы, сколько бестолковая земельная чересполосица, которая мешала приняться вплотную за управление.
В огородах
этих, впрочем, ничего не сажалось, кроме капустной рассады, которая, по-видимому, славилась в околотке, так как
для покупки ее в Заболотье приезжали издалека.
Это было самое скучное
для меня время.
Довольно часто по вечерам матушку приглашали богатые крестьяне чайку испить, заедочков покушать. В
этих случаях я был ее неизменным спутником. Матушка, так сказать, по природе льнула к капиталу и потому была очень ласкова с заболотскими богатеями. Некоторым она даже давала деньги
для оборотов, конечно, за высокие проценты. С течением времени, когда она окончательно оперилась,
это составило тоже значительную статью дохода.
На жалобах
этих помещик писал: «Сии крестьяне суть собственность Бодрецова, а собственность
для меня священна».
— Что ж так-то сидеть! Я всю дорогу шел, работал. День или два идешь, а потом остановишься, спросишь, нет ли работы где. Где попашешь, где покосишь, пожнешь. С недельку на одном месте поработаешь, меня в
это время кормят и на дорогу хлебца дадут, а иной раз и гривенничек. И опять в два-три дня я свободно верст пятьдесят уйду. Да я, тетенька, и другую работу делать могу: и лапоть сплету, и игрушку
для детей из дерева вырежу, и на охоту схожу, дичинки добуду.
Летом, до поступления в казенное заведение, я совсем в Москве не бывал, но, чтобы не возвращаться к
этому предмету, забегу несколько вперед и расскажу мою первую поездку в «сердце России»,
для определения в шестиклассный дворянский институт, только что переименованный из университетского пансиона.
Я был до такой степени ошеломлен и
этим зрелищем, и нестройным хором старческих голосов, что бегом устремился вперед, так что матушка, державшая в руках небольшой мешок с медными деньгами, предназначенными
для раздачи милостыни, едва успела догнать меня.
Матушка просила отслужить молебен
для нас однихи заплатила за
это целый полтинник; затем купила сткляночку розового масла и ваты «от раки» и стала сбираться домой.
Бульвар
этот предназначался
для пешеходов, которым было, действительно, удобно идти.
— Карасей пожалел
для родного отца! — негодовала матушка, когда до нее дошла весть об
этом происшествии.
Однообразно и бесконечно тянется
этот разговор, все кружась около одной и той же темы. Перерыв ему полагает лишь какое-нибудь внешнее событие: либо ключница покажется в дверях и вызовет матушку
для распоряжений, либо Настасье почудится, что дедушка зевнул, и она потихоньку выплывет из комнаты, чтоб прислушаться у дверей стариковой спальни.
Для всего
этого требовалась целая вереница подвод, которые отправлялись заранее.
Понятно, что в таком столпотворении разобраться было нелегко, и недели две после приезда все ходили как потерянные. Искали и не находили; находили и опять теряли.
Для взрослых помещичьих дочерей — и в том числе
для сестры Надежды —
это было чистое мученье. Они рвались выезжать, мечтали порхать на балах, в театрах, а их держали взаперти, в вонючих каморках, и кормили мороженою домашней провизией.
Единственные выезды, которые допускались до визитов, —
это в модные магазины. В магазине Майкова, в гостином дворе, закупались материи, в магазине Сихлер заказывались платья, уборы, шляпки. Ввиду матримониальных целей, ради которых делался переезд в Москву, денег на наряды
для сестры не жалели.
Когда все визиты были сделаны, несколько дней сидели по утрам дома и ждали отдачи. Случалось, что визитов не отдавали, и
это служило темой
для продолжительных и горьких комментариев. Но случалось и так, что кто-нибудь приезжал первый — тогда на всех лицах появлялось удовольствие.
— Ну, что за старик! Кабы он… да я бы, кажется, обеими руками перекрестилась! А какая
это Соловкина — халда: так вчера и вьется около него,так и юлит. Из кожи
для своей горбуши Верки лезет! Всех захапать готова.
Для девиц-невест
это нечто вроде экзамена.
Билеты
для входа в Собрание давались двоякие:
для членов и
для гостей. Хотя последние стоили всего пять рублей ассигнациями, но матушка и тут ухитрялась, в большинстве случаев, проходить даром. Так как дядя был исстари членом Собрания и его пропускали в зал беспрепятственно, то он передавал свой билет матушке, а сам входил без билета. Но был однажды случай, что матушку чуть-чуть не изловили с
этой проделкой, и если бы не вмешательство дяди, то вышел бы изрядный скандал.
Были и сваты, хотя
для мужчин
это ремесло считалось несколько зазорным.
Матушка так и покатывалась со смеху, слушая
эти рассказы, и я даже думаю, что его принимали у нас не столько
для «дела», сколько ради «истинных происшествий», с ним случавшихся.
Повторяю: подобные сцены возобновляются изо дня в день. В
этой заглохшей среде, где и смолоду люди не особенно ясно сознают, что нравственно и что безнравственно, в зрелых летах совсем утрачивается всякая чуткость на
этот счет. «Житейское дело» — вот ответ, которым определяются и оправдываются все действия, все речи, все помышления. Язык во рту свой, не купленный, а мозги настолько прокоптились, что сделались уже неспособными
для восприятия иных впечатлений, кроме неопрятных…
— Слава Богу-с! Обиды от начальства не вижу, а
для подчиненного только
это и дорого.
Более с отцом не считают нужным объясняться. Впрочем, он, по-видимому, только
для проформы спросил, а в сущности, его лишь в слабой степени интересует происходящее. Он раз навсегда сказал себе, что в доме царствует невежество и что
этого порядка вещей никакие силы небесные изменить не могут, и потому заботится лишь о том, чтоб домашняя сутолока как можно менее затрогивала его лично.
Не могу с точностью определить, сколько зим сряду семейство наше ездило в Москву, но, во всяком случае, поездки
эти, в матримониальном смысле, не принесли пользы. Женихи, с которыми я сейчас познакомил читателя, были единственными, заслуживавшими название серьезных; хотя же, кроме них, являлись и другие претенденты на руку сестрицы, но они принадлежали к той мелкотравчатой жениховской массе, на которую ни одна добрая мать
для своей дочери не рассчитывает.
Преимущественно сватались вдовцы и старики.
Для них устроивались «смотрины», подобные тем, образчик которых я представил в предыдущей главе; но после непродолжительных переговоров матушка убеждалась, что в сравнении с
этими «вдовцами» даже вдовец Стриженый мог почесться верхом приличия, воздержания и светскости. Приезжал смотреть на сестрицу и возвещенный Мутовкиною ростовский помещик, но тут случилось другого рода препятствие: не жених не понравился невесте, а невеста не понравилась жениху.
Правда, что
это гостеприимство обходилось не особенно дорого и материал
для него доставляли почти исключительно собственные продукты (даже чай подавался только при гостях); тем не менее гости наезжали в
этот дом, часто веселились и уезжали довольные.
Кажется, и дом был просторный, и места
для всех вдоволь, но так в
этом доме все жестоко сложилось, что на каждом шагу говорило о какой-то преднамеренной системе изнурения.
— Христос-то
для черняди с небеси сходил, — говорила Аннушка, — чтобы черный народ спасти, и
для того благословил его рабством. Сказал: рабы, господам повинуйтеся, и за
это сподобитесь венцов небесных.
Одним словом,
это был лай, который до такой степени исчерпывал содержание ярма, придавившего шею Акулины, что ни
для какого иного душевного движения и места в ней не осталось. Матушка знала
это и хвалилась, что нашла
для себя в Акулине клад.