Неточные совпадения
Да, мне и теперь становится неловко, когда я вспоминаю об этих дележах, тем больше, что разделение на любимых и постылых не остановилось на рубеже детства, но
прошло впоследствии через
всю жизнь и отразилось в очень существенных несправедливостях…
Все притихало: люди
ходили на цыпочках; дети опускали глаза в тарелки; одни гувернантки не смущались.
Правда, что природа, лелеявшая детство Багрова, была богаче и светом, и теплом, и разнообразием содержания, нежели бедная природа нашего серого захолустья, но ведь для того, чтобы и богатая природа осияла душу ребенка своим светом, необходимо, чтоб с самых ранних лет создалось то стихийное общение, которое, захватив человека в колыбели, наполняет
все его существо и
проходит потом через
всю его жизнь.
— Ишь ведь, мерзавец,
все птиц ловит — нет чтобы мышь! — ропщет Анна Павловна. — От мышей спасенья нет, и в амбарах, и в погребе, и в кладовых тучами
ходят, а он
все птиц да птиц. Нет, надо другого кота завести!
— Ну, пей чай! — обращается Анна Павловна к балбесу, — пейте чай
все… живо! Надо вас за прилежание побаловать;
сходите с ними, голубушка Марья Андреевна, погуляйте по селу! Пускай деревенским воздухом подышат!
В таких разговорах
проходит вся прогулка.
А завтра, чуть свет, опять
сходите, и ежели окажутся следы ног, то
всё как следует сделайте, чтоб не было заметно.
Несколько дней сряду я
ходил по опустелым комнатам, где прежде ютились братья и сестры, и заглядывал во
все углы.
Таким образом
прошел целый год, в продолжение которого я
всех поражал своими успехами. Но не были ли эти успехи только кажущимися — это еще вопрос. Настоящего руководителя у меня не было, системы в усвоении знаний — тоже. В этом последнем отношении, как я сейчас упомянул, вместо всякой системы, у меня была программа для поступления в пансион. Матушка дала мне ее, сказав...
Я не говорю ни о той восторженности, которая переполнила мое сердце, ни о тех совсем новых образах, которые вереницами
проходили перед моим умственным взором, —
все это было в порядке вещей, но в то же время играло второстепенную роль.
Настоящая гульба, впрочем, идет не на улице, а в избах, где не
сходит со столов всякого рода угощение, подкрепляемое водкой и домашней брагой. В особенности чествуют старосту Федота, которого под руки, совсем пьяного, водят из дома в дом. Вообще
все поголовно пьяны, даже пастух распустил сельское стадо, которое забрело на господский красный двор, и конюха то и дело убирают скотину на конный двор.
Днем у
всех было своего дела по горло, и потому наверх редко кто
ходил, так что к темноте, наполнявшей коридор, присоединялась еще удручающая тишина.
Я не помню, как
прошел обед; помню только, что кушанья были сытные и изготовленные из свежей провизии. Так как Савельцевы жили
всеми оброшенные и никогда не ждали гостей, то у них не хранилось на погребе парадных блюд, захватанных лакейскими пальцами, и обед всякий день готовился незатейливый, но свежий.
Хотя земли у него было немного,
всего десятин пятьсот (тут и леску, и болотца, и песочку), но он как-то ухитрялся отыскивать «занятия», так что крестьяне его почти не
сходили с барщины.
С тех пор в Щучьей-Заводи началась настоящая каторга.
Все время дворовых,
весь день, с утра до ночи, безраздельно принадлежал барину. Даже в праздники старик находил занятия около усадьбы, но зато кормил и одевал их — как? это вопрос особый — и заставлял по воскресеньям
ходить к обедне. На последнем он в особенности настаивал, желая себя выказать в глазах начальства христианином и благопопечительным помещиком.
Разговор шел деловой: о торгах, о подрядах, о ценах на товары. Некоторые из крестьян поставляли в казну полотна, кожи, солдатское сукно и проч. и рассказывали, на какие нужно подниматься фортели, чтоб подряд исправно
сошел с рук. Время
проходило довольно оживленно, только душно в комнате было, потому что
вся семья хозяйская считала долгом присутствовать при приеме. Даже на улице скоплялась перед окнами значительная толпа любопытных.
Наконец тяжелое горе отошло-таки на задний план, и тетенька
всею силою старческой нежности привязалась к Сашеньке. Лелеяла ее, холила, запрещала прислуге
ходить мимо ее комнаты, когда она спала, и исподволь подкармливала. Главною ее мечтой, об осуществлении которой она ежедневно молилась, было дожить до того времени, когда Сашеньке минет шестнадцать лет.
— Как же! дам я ему у тетки родной в мундире
ходить! — подхватила тетенька, — ужо по саду бегать будете, в земле вываляетесь — на что мундирчик похож будет! Вот я тебе кацавейку старую дам, и
ходи в ней на здоровье! а в праздник к обедне, коли захочешь, во
всем парате в церковь поедешь!
— Вы спросите, кому здесь не хорошо-то? Корм здесь вольный, раза четыре в день едят. А захочешь еще поесть — ешь, сделай милость! Опять и свобода дана. Я еще когда встал; и лошадей успел убрать, и в город с Акимом, здешним кучером,
сходил,
все закоулки обегал. Большой здесь город, народу на базаре, барок на реке — страсть! Аким-то, признаться, мне рюмочку в трактире поднес, потому у тетеньки насчет этого строго.
Целый день
прошел в удовольствиях. Сперва чай пили, потом кофе, потом завтракали, обедали, после обеда десерт подавали, потом простоквашу с молодою сметаной, потом опять пили чай, наконец ужинали. В особенности мне понравилась за обедом «няня», которую я два раза накладывал на тарелку. И у нас, в Малиновце, по временам готовили это кушанье, но оно было куда не так вкусно. Ели исправно, губы у
всех были масленые, даже глаза искрились. А тетушка между тем
все понуждала и понуждала...
— Что ж так-то сидеть! Я
всю дорогу шел, работал. День или два идешь, а потом остановишься, спросишь, нет ли работы где. Где попашешь, где покосишь, пожнешь. С недельку на одном месте поработаешь, меня в это время кормят и на дорогу хлебца дадут, а иной раз и гривенничек. И опять в два-три дня я свободно верст пятьдесят уйду. Да я, тетенька, и другую работу делать могу: и лапоть сплету, и игрушку для детей из дерева вырежу, и на охоту
схожу, дичинки добуду.
— А может, и бабочка.
Все нынче, и мужики и бабы, по холодку в полушубках
ходят — не разберешь!
— Нехорошо
все в рубашке
ходить; вот и тело у тебя через прореху видно, — сказала она, — гости могут приехать — осудят, скажут: племянника родного в посконной рубахе водят. А кроме того, и в церковь в праздник выйти…
Все же в казакинчике лучше.
Это был худой, совершенно лысый и недужный старик, который
ходил сгорбившись и упираясь руками в колени; но за
всем тем он продолжал единолично распоряжаться в доме и держал многочисленную семью в большой дисциплине.
Весь этот процесс ассимиляции я незаметно пережил впоследствии, но повторяю: с первого раза деревня, в ее будничном виде,
прошла мимо меня, не произведя никакого впечатления.
— Что им делается! пьют да едят, едят да пьют! Ко всенощной да к обедне
сходить — вот и
вся обуза! — присовокупила, с своей стороны, матушка.
Но
проходит пять — десять минут, а Настасьи нет. Пахом тоже задержался у ворот.
Всем скучно с дедушкой,
всем кажется, что он что-то старое-старое говорит. Наконец Настасья выплывает в столовую и молча заваривает чай.
Матушка частенько подходила к дверям заповедных комнат, прислушивалась, но войти не осмеливалась. В доме мгновенно
все стихло, даже в отдаленных комнатах
ходили на цыпочках и говорили шепотом. Наконец часов около девяти вышла от дедушки Настасья и сообщила, что старик напился чаю и лег спать.
— Во время француза, — продолжает он, возвращаясь к лимонам (как и
все незанятые люди, он любит кругом да около
ходить), — как из Москвы бегали, я во Владимирской губернии у одного помещика в усадьбе флигелек снял, так он в ранжерее свои лимоны выводил. На целый год хватало.
Только дядя Григорий, как маятник,
ходит взад и вперед по комнате, да Клюквин прислонился к косяку двери и
все время стоит в наклоненном положении, точно ждет, что его сейчас позовут.
В таких разговорах
проходит до половины девятого. Наконец мужчины начинают посматривать на часы, и между присутствующими происходит движение.
Все одновременно снимаются с мест и прощаются.
В Москве у матушки был свой крепостной фактотум, крестьянин Силантий Стрелков, который заведовал
всеми ее делами: наблюдал за крестьянами и дворовыми, ходившими по оброку, взыскивал с них дани,
ходил по присутственным местам за справками, вносил деньги в опекунский совет, покупал для деревни провизию и проч.
Билеты для входа в Собрание давались двоякие: для членов и для гостей. Хотя последние стоили
всего пять рублей ассигнациями, но матушка и тут ухитрялась, в большинстве случаев,
проходить даром. Так как дядя был исстари членом Собрания и его пропускали в зал беспрепятственно, то он передавал свой билет матушке, а сам входил без билета. Но был однажды случай, что матушку чуть-чуть не изловили с этой проделкой, и если бы не вмешательство дяди, то вышел бы изрядный скандал.
Церковь была постоянно полна народа, а изворотливый настоятель приглашался с требами во
все лучшие дома и
ходил в шелковых рясах.
И действительно, в конце концов он перешел в монашество, быстро
прошел все степени иерархии и был назначен куда-то далеко епархиальным архиереем.
Один отец остается равнодушен к общей кутерьме и
ходит исправно в церковь ко
всем службам.
— Настоящей жизни не имею; так кой около чего колочусь! Вы покличете, другой покличет, а я и вот он-он! С месяц назад, один купец говорит: «Слетай, Родивоныч, за меня пешком к Троице помолиться; пообещал я, да недосуг…» Что ж, отчего не
сходить —
сходил! Без обману
все шестьдесят верст на своих на двоих отрапортовал!
Когда
все было готово, в гостиную явилась матушка, прифранченная, но тоже слегка, как будто она всегда так дома
ходит.
Матушка морщится; не нравятся ей признания жениха. В халате
ходит, на гитаре играет, по трактирам шляется… И так-таки прямо
все и выкладывает, как будто иначе и быть не должно. К счастью, входит с подносом Конон и начинает разносить чай. При этом ложки и вообще
все чайное серебро (сливочник, сахарница и проч.) подаются украшенные вензелем сестрицы: это, дескать, приданое! Ах, жалко, что самовар серебряный не догадались подать — это бы еще больше в нос бросилось!
«Ни одного-то дня не
проходит без историй! — мысленно восклицает матушка, — и
всё из-за женихов, из-за проклятых.
Покончивши с портретною галереею родных и сестрицыных женихов, я считаю нужным возвратиться назад, чтобы дополнить изображение той обстановки, среди которой протекло мое детство в Малиновце. Там скучивалась крепостная масса, там жили соседи-помещики, и с помощью этих двух факторов в результате получалось пресловутое пошехонское раздолье. Стало быть,
пройти их молчанием — значило бы пропустить именно то, что сообщало тон
всей картине.
Матушкино имение (благоприобретенное) было гораздо значительнее и заключало в себе около трех тысяч душ, которые
все без исключения
ходили по оброку.
Отец задумывался. «Словно вихрем
все унесло! — мелькало у него в голове. — Спят дорогие покойники на погосте под сению храма, ими воздвигнутого, даже памятников настоящих над могилами их не поставлено.
Пройдет еще годков десять — и те крохотненькие пирамидки из кирпича, которые с самого начала были наскоро сложены, разрушатся сами собой. Только Спас Милостивый и будет охранять обнаженные могильные насыпи».
Мавруша тосковала больше и больше. Постепенно ей представился Павел как главный виновник сокрушившего ее злосчастья. Любовь, постепенно потухая,
прошла через
все фазисы равнодушия и, наконец, превратилась в положительную ненависть. Мавруша не высказывалась, но
всеми поступками, наружным видом, телодвижениями,
всем доказывала, что в ее сердце нет к мужу никакого другого чувства, кроме глубокого и непримиримого отвращения.
Маленькая не по росту голова, малокровное и узкое лицо, формой своей напоминавшее лезвие ножа, длинные изжелта-белые волосы, светло-голубые, без всякого блеска (словно пустые) глаза, тонкие, едва окрашенные губы, длинные, как у орангутанга, мотающиеся руки и, наконец, колеблющаяся, неверная походка (точно он не
ходил, а шлялся) —
все свидетельствовало о каком-то ненормальном состоянии, которое близко граничило с невменяемостью.
Даже из прислуги он ни с кем в разговоры не вступал, хотя ему почти
вся дворня была родня. Иногда,
проходя мимо кого-нибудь, вдруг остановится, словно вспомнить о чем-то хочет, но не вспомнит, вымолвит: «Здорово, тетка!» — и продолжает путь дальше. Впрочем, это никого не удивляло, потому что и на остальной дворне в громадном большинстве лежала та же печать молчания, обусловившая своего рода общий modus vivendi, которому
все бессознательно подчинялись.
По воскресеньям он аккуратно
ходил к обедне. С первым ударом благовеста выйдет из дома и взбирается в одиночку по пригорку, но идет не по дороге, а сбоку по траве, чтобы не запылить сапог. Придет в церковь, станет сначала перед царскими дверьми, поклонится на
все четыре стороны и затем приютится на левом клиросе. Там положит руку на перила, чтобы
все видели рукав его сюртука, и в этом положении неподвижно стоит до конца службы.
Проходили годы, десятки лет, а Конон был
все тот же Конон, которого не совестно было назвать Конькой или Коняшкой, как и в старину, когда ему было двадцать лет.
Тем не менее на первый раз она решилась быть снисходительною. Матренку
сослали на скотную и, когда она оправилась, возвратили в девичью. А приблудного сына окрестили, назвали Макаром (
всех приблудных называли этим именем) и отдали в деревню к бездетному мужику «в дети».
И точно, беда надвигалась. Несомненные признаки убедили Матренку, что вина ее
всем известна. Товарки взглядывали исподлобья, когда она
проходила; ключница Акулина сомнительно покачивала головой; барыня, завидевши ее, никогда не пропускала случая, чтобы не назвать ее «беглой солдаткой». Но никто еще прямо ничего не говорил. Только барчук Степан Васильевич однажды остановил ее и с свойственным ему бессердечием крикнул...