Неточные совпадения
Дед мой, гвардии сержант Порфирий Затрапезный,
был одним из взысканных фортуною и владел значительными поместьями. Но так как от него родилось много детей — сын и девять дочерей,
то отец мой, Василий Порфирыч, за выделом сестер, вновь спустился на степень дворянина средней руки. Это заставило его подумать о выгодном браке, и,
будучи уже сорока лет, он женился на пятнадцатилетней купеческой дочери, Анне Павловне Глуховой, в чаянии получить за нею богатое приданое.
Отец
был, по тогдашнему времени, порядочно образован; мать — круглая невежда; отец вовсе не имел практического смысла и любил разводить на бобах, мать, напротив
того, необыкновенно цепко хваталась за деловую сторону жизни, никогда вслух не загадывала, а действовала молча и наверняка; наконец, отец женился уже почти стариком и притом никогда не обладал хорошим здоровьем, тогда как мать долгое время сохраняла свежесть, силу и красоту.
И крепостное право, и пошехонское раздолье
были связаны такими неразрывными узами, что когда рушилось первое,
то вслед за ним в судорогах покончило свое постыдное существование и другое.
Тем не меньше по части помещиков и здесь
было людно (селений, в которых жили так называемые экономические крестьяне, почти совсем не
было).
Зато непосильною барщиной мелкопоместный крестьянин до
того изнурялся, что даже по наружному виду можно
было сразу отличить его в толпе других крестьян.
Текучей воды
было мало. Только одна река Перла, да и
та неважная, и еще две речонки: Юла и Вопля. [Само собой разумеется, названия эти вымышленные.] Последние еле-еле брели среди топких болот, по местам образуя стоячие бочаги, а по местам и совсем пропадая под густой пеленой водяной заросли. Там и сям виднелись небольшие озерки, в которых водилась немудреная рыбешка, но к которым в летнее время невозможно
было ни подъехать, ни подойти.
Псовых охотников (конечно, помещиков), впрочем,
было достаточно, и так как от охоты этого рода очень часто страдали озими,
то они служили источником беспрерывных раздоров и даже тяжб между соседями.
Обыкновенно они устраивались среди деревни, чтоб
было сподручнее наблюдать за крестьянами; сверх
того, место для постройки выбиралось непременно в лощинке, чтоб
было теплее зимой.
Разумеется, у помещиков более зажиточных (между прочим, и у нас) усадьбы
были обширнее, но общий тип для всех существовал один и
тот же.
И когда объявлено
было крестьянское освобождение,
то и с уставной грамотой Селина первая в уезде покончила, без жалоб, без гвалта, без судоговорений: что следует отдала, да и себя не обидела.
Кроме
того,
было несколько флигелей, в которых помещались застольная, приказчик, ключник, кучера, садовники и другая прислуга, которая в горницах не служила.
Так как в
то время существовала мода подстригать деревья (мода эта проникла в Пошехонье… из Версаля!),
то тени в саду почти не существовало, и весь он раскинулся на солнечном припеке, так что и гулять в нем охоты не
было.
И вот, когда все
было наварено, насолено, настояно и наквашено, когда вдобавок к летнему запасу присоединялся запас мороженой домашней птицы, когда болота застывали и устанавливался санный путь — тогда начиналось пошехонское раздолье,
то раздолье, о котором нынче знают только по устным преданиям и рассказам.
Ибо общий уклад пошехонской дворянской жизни
был везде одинаков, и разницу обусловливали лишь некоторые частные особенности, зависевшие от интимных качеств
тех или других личностей.
Но и тут главное отличие заключалось в
том, что одни жили «в свое удовольствие»,
то есть слаще
ели, буйнее
пили и проводили время в безусловной праздности; другие, напротив, сжимались,
ели с осторожностью, усчитывали себя, ухичивали, скопидомствовали.
А именно: все время, покуда она жила в доме (иногда месяца два-три), ее кормили и
поили за барским столом; кровать ее ставили в
той же комнате, где спала роженица, и, следовательно, ее кровью питали приписанных к этой комнате клопов; затем, по благополучном разрешении, ей уплачивали деньгами десять рублей на ассигнации и посылали зимой в ее городской дом воз или два разной провизии, разумеется, со всячинкой.
Иногда, сверх
того, отпускали к ней на полгода или на год в безвозмездное услужение дворовую девку, которую она, впрочем, обязана
была, в течение этого времени, кормить,
поить, обувать и одевать на собственный счет.
Жила она в собственном ветхом домике на краю города, одиноко, и питалась плодами своей профессии.
Был у нее и муж, но в
то время, как я зазнал ее, он уж лет десять как пропадал без вести. Впрочем, кажется, она знала, что он куда-то услан, и по этому случаю в каждый большой праздник возила в тюрьму калачи.
И вот как раз в такое время, когда в нашем доме за Ульяной Ивановной окончательно утвердилась кличка «подлянки», матушка (она уж лет пять не рожала), сверх ожидания, сделалась в девятый раз тяжела, и так как годы ее
были уже серьезные,
то она задумала ехать родить в Москву.
И добрая женщина не только не попомнила зла, но когда, по приезде в Москву,
был призван ученый акушер и явился «с щипцами, ножами и долотами»,
то Ульяна Ивановна просто не допустила его до роженицы и с помощью мыльца в девятый раз вызволила свою пациентку и поставила на ноги.
Между прочим, и по моему поводу, на вопрос матушки, что у нее родится, сын или дочь, он запел петухом и сказал: «Петушок, петушок, востёр ноготок!» А когда его спросили, скоро ли совершатся роды,
то он начал черпать ложечкой мед — дело
было за чаем, который он
пил с медом, потому что сахар скоромный — и, остановившись на седьмой ложке, молвил: «Вот теперь в самый раз!» «Так по его и случилось: как раз на седьмой день маменька распросталась», — рассказывала мне впоследствии Ульяна Ивановна.
Кроме
того, он предсказал и будущую судьбу мою, — что я многих супостатов покорю и
буду девичьим разгонником.
Нянек я помню очень смутно. Они менялись почти беспрерывно, потому что матушка
была вообще гневлива и, сверх
того, держалась своеобразной системы, в силу которой крепостные, не изнывавшие с утра до ночи на работе, считались дармоедами.
Тем не менее, так как у меня
было много старших сестер и братьев, которые уже учились в
то время, когда я ничего не делал, а только прислушивался и приглядывался,
то память моя все-таки сохранила некоторые достаточно яркие впечатления.
Катанье в санях не
было в обычае, и только по воскресеньям нас вывозили в закрытом возке к обедне в церковь, отстоявшую от дома саженях в пятидесяти, но и тут закутывали до
того, что трудно
было дышать.
То же можно сказать и о питании: оно
было очень скудное.
Я еще помню месячину; но так как этот способ продовольствия считался менее выгодным,
то с течением времени он
был в нашем доме окончательно упразднен, и все дворовые
были поверстаны в застольную.
Затем, если вчерашних остатков оказывалось недостаточно,
то прибавлялась свежая провизия, которой предстояла завтра
та же участь,
то есть быть подправленной на завтрашний обед.
Обыкновенно в таких случаях отцу оставлялась сторублевая ассигнация на все про все, а затем призывался церковный староста, которому наказывалось, чтобы в случае ежели оставленных барину денег
будет недостаточно,
то давать ему заимообразно из церковных сумм.
То же самое происходило и с лакомством. Зимой нам давали полакомиться очень редко, но летом ягод и фруктов
было такое изобилие, что и детей ежедневно оделяли ими. Обыкновенно, для вида, всех вообще оделяли поровну, но любимчикам клали особо в потаенное место двойную порцию фруктов и ягод, и, конечно, посвежее, чем постылым. Происходило шушуканье между матушкой и любимчиками, и постылые легко догадывались, что их настигла обида…
Обыкновенно матушка сама собирала фрукты,
то есть персики, абрикосы, шпанские вишни, сливы и т. п.
Ни в характерах, ни в воспитании, ни в привычках супругов не
было ничего общего, и так как матушка
была из Москвы привезена в деревню, в совершенно чуждую ей семью,
то в первое время после женитьбы положение ее
было до крайности беспомощное и приниженное.
А так как все они
были «чудихи»,
то приставания их имели удивительно нелепые и досадные формы.
Я, лично, рос отдельно от большинства братьев и сестер (старше меня
было три брата и четыре сестры, причем между мною и моей предшественницей-сестрой
было три года разницы) и потому менее других участвовал в общей оргии битья, но, впрочем, когда и для меня подоспела пора ученья,
то, на мое несчастье, приехала вышедшая из института старшая сестра, которая дралась с таким ожесточением, как будто мстила за прежде вытерпенные побои.
Но ежели несправедливые и суровые наказания ожесточали детские сердца,
то поступки и разговоры, которых дети
были свидетелями, развращали их. К сожалению, старшие даже на короткое время не считали нужным сдерживаться перед нами и без малейшего стеснения выворачивали
ту интимную подкладку, которая давала ключ к уразумению целого жизненного строя.
Нынче всякий так называемый «господин» отлично понимает, что гневается ли он или нет, результат все один и
тот же: «наплевать!»; но при крепостном праве выражение это
было обильно и содержанием, и практическими последствиями.
И когда отец заметил ей: «Как же вы, сударыня, Богу молитесь, а не понимаете, что тут не одно, а три слова: же, за, ны… „за нас“
то есть», —
то она очень развязно отвечала...
Многие
были удивительно терпеливы, кротки и горячо верили, что смерть возместит им
те радости и услады, в которых так сурово отказала жизнь.
Правда, что природа, лелеявшая детство Багрова,
была богаче и светом, и теплом, и разнообразием содержания, нежели бедная природа нашего серого захолустья, но ведь для
того, чтобы и богатая природа осияла душу ребенка своим светом, необходимо, чтоб с самых ранних лет создалось
то стихийное общение, которое, захватив человека в колыбели, наполняет все его существо и проходит потом через всю его жизнь.
Что касается до нас,
то мы знакомились с природою случайно и урывками — только во время переездов на долгих в Москву или из одного имения в другое. Остальное время все кругом нас
было темно и безмолвно. Ни о какой охоте никто и понятия не имел, даже ружья, кажется, в целом доме не
было. Раза два-три в год матушка позволяла себе нечто вроде partie de plaisir [пикник (фр.).] и отправлялась всей семьей в лес по грибы или в соседнюю деревню, где
был большой пруд, и происходила ловля карасей.
Так что ежели, например, староста докладывал, что хорошо бы с понедельника рожь жать начать, да день-то тяжелый,
то матушка ему неизменно отвечала: «Начинай-ко, начинай! там что
будет, а коли, чего доброго, с понедельника рожь сыпаться начнет, так кто нам за убытки заплатит?» Только черта боялись; об нем говорили: «Кто его знает, ни
то он
есть, ни
то его нет — а ну, как
есть?!» Да о домовом достоверно знали, что он живет на чердаке.
Попы в
то время находились в полном повиновении у помещиков, и обхождение с ними
было полупрезрительное.
Самые монеты, назначавшиеся в вознаграждение причту, выбирались до
того слепые, что даже «пятнышек» не
было видно.
— Нет, говорит, ничего не сделал; только что взяла с собой
поесть,
то отнял. Да и солдат-то, слышь, здешний, из Великановской усадьбы Сережка-фалетур.
— Ну, бабу из клубники сделай. И
то сказать, без пути на погребе ягода плесневеет. Сахарцу кусочка три возьми да яичек парочку… Ну-ну, не ворчи!
будет с тебя!
— Что ж мне докладывать — это старостино дело! Я и
то ему говорила: доложи, говорю, барыне. А он: что зря барыне докладывать! Стало
быть, обеспокоить вас поопасился.
— У меня, Марья Андреевна, совсем сахару нет, — объявляет Степка-балбес, несмотря на
то, что вперед знает, что голос его
будет голосом, вопиющим в пустыне.
Сверх
того, при оранжерее имеется обширно и плотно обгороженное подстриженными
елями пространство, называемое «выставкой» и наполненное рядами горшков, тоже с фруктами всех сортов.
— Это персик ранжевый, а вот по отделениям пойдем, там и других персичков
поедим. Кто меня любит — и я
тех люблю; а кто не любит — и я
тех не люблю.
А кроме
того, сколько еще других дел — и везде она
поспевай, все к ней за приказаниями бегут!