Неточные совпадения
Изложив
таким манером нечто в свое извинение, не могу не присовокупить,
что родной наш город Глупов, производя обширную торговлю квасом, печенкой и вареными яйцами, имеет три реки и, в согласность древнему Риму, на семи горах построен, на коих в гололедицу великое множество экипажей ломается и столь же бесчисленно лошадей побивается. Разница в том только состоит,
что в Риме сияло нечестие, а у нас — благочестие, Рим заражало буйство, а нас — кротость, в Риме бушевала подлая чернь, а у нас — начальники.
Таким образом взаимно разорили они свои земли, взаимно надругались над своими женами и девами и в то же время гордились тем,
что радушны и гостеприимны.
Солнышко-то и само по себе
так стояло,
что должно было светить кособрюхим в глаза, но головотяпы, чтобы придать этому делу вид колдовства, стали махать в сторону кособрюхих шапками: вот, дескать, мы каковы, и солнышко заодно с нами.
— Я уж на
что глуп, — сказал он, — а вы еще глупее меня! Разве щука сидит на яйцах? или можно разве вольную реку толокном месить? Нет, не головотяпами следует вам называться, а глуповцами! Не хочу я володеть вами, а ищите вы себе
такого князя, какого нет в свете глупее, — и тот будет володеть вами!
С
таким убеждением высказал он это,
что головотяпы послушались и призвали новото́ра-вора. Долго он торговался с ними, просил за розыск алтын да деньгу, [Алтын да деньга — старинные монеты: алтын в 6 денег, или в 3 копейки (ср. пятиалтынный — 15 коп.), деньга — полкопейки.] головотяпы же давали грош [Грош — старинная монета в 2 копейки, позднее — полкопейки.] да животы свои в придачу. Наконец, однако, кое-как сладились и пошли искать князя.
— Ты нам
такого ищи, чтоб немудрый был! — говорили головотяпы новотору-вору. — На
что нам мудрого-то, ну его к ляду!
Как взглянули головотяпы на князя,
так и обмерли. Сидит, это, перед ними князь да умной-преумной; в ружьецо попаливает да сабелькой помахивает.
Что ни выпалит из ружьеца, то сердце насквозь прострелит,
что ни махнет сабелькой, то голова с плеч долой. А вор-новотор, сделавши
такое пакостное дело, стоит брюхо поглаживает да в бороду усмехается.
Между тем новый градоначальник оказался молчалив и угрюм. Он прискакал в Глупов, как говорится, во все лопатки (время было
такое,
что нельзя было терять ни одной минуты) и едва вломился в пределы городского выгона, как тут же, на самой границе, пересек уйму ямщиков. Но даже и это обстоятельство не охладило восторгов обывателей, потому
что умы еще были полны воспоминаниями о недавних победах над турками, и все надеялись,
что новый градоначальник во второй раз возьмет приступом крепость Хотин.
—
Что ж это
такое? фыркнул — и затылок показал! нешто мы затылков не видали! а ты по душе с нами поговори! ты лаской-то, лаской-то пронимай! ты пригрозить-то пригрози, да потом и помилуй!
—
Так вот, сударь, как настоящие-то начальники принимали! — вздыхали глуповцы, — а этот
что! фыркнул какую-то нелепицу, да и был таков!
Глуповцы ужаснулись. Припомнили генеральное сечение ямщиков, и вдруг всех озарила мысль: а ну, как он этаким манером целый город выпорет! Потом стали соображать, какой смысл следует придавать слову «не потерплю!» — наконец прибегли к истории Глупова, стали отыскивать в ней примеры спасительной градоначальнической строгости, нашли разнообразие изумительное, но ни до
чего подходящего все-таки не доискались.
А
что, если это
так именно и надо?
что, ежели признано необходимым, чтобы в Глупове, грех его ради, был именно
такой, а не иной градоначальник?
Он сшил себе новую пару платья и хвастался,
что на днях откроет в Глупове
такой магазин,
что самому Винтергальтеру [Новый пример прозорливости: Винтергальтера в 1762 году не было.
Немного спустя после описанного выше приема письмоводитель градоначальника, вошедши утром с докладом в его кабинет, увидел
такое зрелище: градоначальниково тело, облеченное в вицмундир, сидело за письменным столом, а перед ним, на кипе недоимочных реестров, лежала, в виде щегольского пресс-папье, совершенно пустая градоначальникова голова… Письмоводитель выбежал в
таком смятении,
что зубы его стучали.
Он не без основания утверждал,
что голова могла быть опорожнена не иначе как с согласия самого же градоначальника и
что в деле этом принимал участие человек, несомненно принадлежащий к ремесленному цеху,
так как на столе, в числе вещественных доказательств, оказались: долото, буравчик и английская пилка.
Выслушав
такой уклончивый ответ, помощник градоначальника стал в тупик. Ему предстояло одно из двух: или немедленно рапортовать о случившемся по начальству и между тем начать под рукой следствие, или же некоторое время молчать и выжидать,
что будет. Ввиду
таких затруднений он избрал средний путь, то есть приступил к дознанию, и в то же время всем и каждому наказал хранить по этому предмету глубочайшую тайну, дабы не волновать народ и не поселить в нем несбыточных мечтаний.
Но как ни строго хранили будочники вверенную им тайну, неслыханная весть об упразднении градоначальниковой головы в несколько минут облетела весь город. Из обывателей многие плакали, потому
что почувствовали себя сиротами и, сверх того, боялись подпасть под ответственность за то,
что повиновались
такому градоначальнику, у которого на плечах вместо головы была пустая посудина. Напротив, другие хотя тоже плакали, но утверждали,
что за повиновение их ожидает не кара, а похвала.
Так, например, заседатель Толковников рассказал,
что однажды он вошел врасплох в градоначальнический кабинет по весьма нужному делу и застал градоначальника играющим своею собственною головою, которую он, впрочем, тотчас же поспешил пристроить к надлежащему месту.
Тогда он не обратил на этот факт надлежащего внимания и даже счел его игрою воображения, но теперь ясно,
что градоначальник, в видах собственного облегчения, по временам снимал с себя голову и вместо нее надевал ермолку, точно
так, как соборный протоиерей, находясь в домашнем кругу, снимает с себя камилавку [Камилавка (греч.) — особой формы головной убор, который носят старшие по чину священники.] и надевает колпак.
Выслушав показание Байбакова, помощник градоначальника сообразил,
что ежели однажды допущено, чтобы в Глупове был городничий, имеющий вместо головы простую укладку, то, стало быть, это
так и следует. Поэтому он решился выжидать, но в то же время послал к Винтергальтеру понудительную телеграмму [Изумительно!! — Прим. издателя.] и, заперев градоначальниково тело на ключ, устремил всю свою деятельность на успокоение общественного мнения.
Присутственные места запустели; недоимок накопилось
такое множество,
что местный казначей, заглянув в казенный ящик, разинул рот, да
так на всю жизнь с разинутым ртом и остался; квартальные отбились от рук и нагло бездействовали: официальные дни исчезли.
Может быть, тем бы и кончилось это странное происшествие,
что голова, пролежав некоторое время на дороге, была бы со временем раздавлена экипажами проезжающих и наконец вывезена на поле в виде удобрения, если бы дело не усложнилось вмешательством элемента до
такой степени фантастического,
что сами глуповцы — и те стали в тупик. Но не будем упреждать событий и посмотрим,
что делается в Глупове.
— Раззорю! — загремел он
таким оглушительным голосом,
что все мгновенно притихли.
Волнение было подавлено сразу; в этой недавно столь грозно гудевшей толпе водворилась
такая тишина,
что можно было расслышать, как жужжал комар, прилетевший из соседнего болота подивиться на «сие нелепое и смеха достойное глуповское смятение».
Так, например, он говорит,
что на первом градоначальнике была надета та самая голова, которую выбросил из телеги посланный Винтергальтера и которую капитан-исправник приставил к туловищу неизвестного лейб-кампанца; на втором же градоначальнике была надета прежняя голова, которую наскоро исправил Байбаков, по приказанию помощника городничего, набивши ее, по ошибке, вместо музыки вышедшими из употребления предписаниями.
Никто не помнил, когда она поселилась в Глупове,
так что некоторые из старожилов полагали,
что событие это совпадало с мраком времен.
К вечеру полил
такой сильный дождь,
что улицы Глупова сделались на несколько часов непроходимыми.
Сила Терентьев Пузанов при этих словах тоскливо замотал головой,
так что если б атаманы-молодцы были крошечку побойчее, то они, конечно, разнесли бы съезжую избу по бревнышку.
Дело в том,
что она продолжала сидеть в клетке на площади, и глуповцам в сладость было, в часы досуга, приходить дразнить ее,
так как она остервенялась при этом неслыханно, в особенности же когда к ее телу прикасались концами раскаленных железных прутьев.
— И с
чего тебе, паскуде,
такое смехотворное дело в голову взбрело? и кто тебя, паскуду, тому делу научил? — продолжала допрашивать Лядоховская, не обращая внимания на Амалькин ответ.
Но к полудню слухи сделались еще тревожнее. События следовали за событиями с быстротою неимоверною. В пригородной солдатской слободе объявилась еще претендентша, Дунька Толстопятая, а в стрелецкой слободе
такую же претензию заявила Матренка Ноздря. Обе основывали свои права на том,
что и они не раз бывали у градоначальников «для лакомства».
Таким образом, приходилось отражать уже не одну, а разом трех претендентш.
Началось общее судбище; всякий припоминал про своего ближнего всякое, даже
такое,
что тому и во сне не снилось, и
так как судоговорение было краткословное, то в городе только и слышалось: шлеп-шлеп-шлеп!
— Сограждане! — начал он взволнованным голосом, но
так как речь его была секретная, то весьма естественно,
что никто ее не слыхал.
Действительно, вылазки клопов прекратились, но подступиться к избе все-таки было невозможно, потому
что клопы стояли там стена стеною, да и пушка продолжала действовать смертоносно.
Был, после начала возмущения, день седьмый. Глуповцы торжествовали. Но несмотря на то
что внутренние враги были побеждены и польская интрига посрамлена, атаманам-молодцам было как-то не по себе,
так как о новом градоначальнике все еще не было ни слуху ни духу. Они слонялись по городу, словно отравленные мухи, и не смели ни за какое дело приняться, потому
что не знали, как-то понравятся ихние недавние затеи новому начальнику.
Нельзя думать, чтобы «Летописец» добровольно допустил
такой важный биографический пропуск в истории родного города; скорее должно предположить,
что преемники Двоекурова с умыслом уничтожили его биографию, как представляющую свидетельство слишком явного либерализма и могущую послужить для исследователей нашей старины соблазнительным поводом к отыскиванию конституционализма даже там, где, в сущности, существует лишь принцип свободного сечения.
Догадку эту отчасти оправдывает то обстоятельство,
что в глуповском архиве до сих пор существует листок, очевидно принадлежавший к полной биографии Двоекурова и до
такой степени перемаранный,
что, несмотря на все усилия, издатель «Летописи» мог разобрать лишь следующее: «Имея немалый рост… подавал твердую надежду,
что…
Конечно, современные нам академии имеют несколько иной характер, нежели тот, который предполагал им дать Двоекуров, но
так как сила не в названии, а в той сущности, которую преследует проект и которая есть не
что иное, как «рассмотрение наук», то очевидно,
что, покуда царствует потребность в «рассмотрении», до тех пор и проект Двоекурова удержит за собой все значение воспитательного документа.
Долго ли, коротко ли они
так жили, только в начале 1776 года в тот самый кабак, где они в свободное время благодушествовали, зашел бригадир. Зашел, выпил косушку, спросил целовальника, много ли прибавляется пьяниц, но в это самое время увидел Аленку и почувствовал,
что язык у него прилип к гортани. Однако при народе объявить о том посовестился, а вышел на улицу и поманил за собой Аленку.
— Митьку жалко! — отвечала Аленка, но
таким нерешительным голосом,
что было очевидно,
что она уже начинает помышлять о сдаче.
Небо раскалилось и целым ливнем зноя обдавало все живущее; в воздухе замечалось словно дрожанье и пахло гарью; земля трескалась и сделалась тверда, как камень,
так что ни сохой, ни даже заступом взять ее было невозможно; травы и всходы огородных овощей поблекли; рожь отцвела и выколосилась необыкновенно рано, но была
так редка, и зерно было
такое тощее,
что не чаяли собрать и семян; яровые совсем не взошли, и засеянные ими поля стояли черные, словно смоль, удручая взоры обывателей безнадежной наготою; даже лебеды не родилось; скотина металась, мычала и ржала; не находя в поле пищи, она бежала в город и наполняла улицы.
В конце июля полили бесполезные дожди, а в августе людишки начали помирать, потому
что все,
что было, приели. Придумывали, какую
такую пищу стряпать, от которой была бы сытость; мешали муку с ржаной резкой, но сытости не было; пробовали, не будет ли лучше с толченой сосновой корой, но и тут настоящей сытости не добились.
— Хоть и точно,
что от этой пищи словно кабы живот наедается, однако, братцы, надо
так сказать: самая эта еда пустая! — говорили промеж себя глуповцы.
— Ведомо ли тебе, бригадиру,
что мы здесь целым городом, сироты, помираем? —
так начал он свое первое искушение.
Новый ходок, Пахомыч, взглянул на дело несколько иными глазами, нежели несчастный его предшественник. Он понял
так,
что теперь самое верное средство — это начать во все места просьбы писать.
Поэтому он затеял нечто среднее, что-то
такое,
что до некоторой степени напоминало игру в бирюльки.
Но бумага не приходила, а бригадир плел да плел свою сеть и доплел до того,
что помаленьку опутал ею весь город. Нет ничего опаснее, как корни и нити, когда примутся за них вплотную. С помощью двух инвалидов бригадир перепутал и перетаскал на съезжую почти весь город,
так что не было дома, который не считал бы одного или двух злоумышленников.
Бригадир понял,
что дело зашло слишком далеко и
что ему ничего другого не остается, как спрятаться в архив.
Так он и поступил. Аленка тоже бросилась за ним, но случаю угодно было, чтоб дверь архива захлопнулась в ту самую минуту, когда бригадир переступил порог ее. Замок щелкнул, и Аленка осталась снаружи с простертыми врозь руками. В
таком положении застала ее толпа; застала бледную, трепещущую всем телом, почти безумную.
Сначала он распоряжался довольно деятельно и даже пустил в дерущихся порядочную струю воды; но когда увидел Домашку, действовавшую в одной рубахе впереди всех с вилами в руках, то"злопыхательное"сердце его до
такой степени воспламенилось,
что он мгновенно забыл и о силе данной им присяги, и о цели своего прибытия.
До первых чисел июля все шло самым лучшим образом. Перепадали дожди, и притом
такие тихие, теплые и благовременные,
что все растущее с неимоверною быстротой поднималось в росте, наливалось и зрело, словно волшебством двинутое из недр земли. Но потом началась жара и сухмень,
что также было весьма благоприятно, потому
что наступала рабочая пора. Граждане радовались, надеялись на обильный урожай и спешили с работами.