Неточные совпадения
Такое разнообразие мероприятий, конечно, не могло не воздействовать и
на самый внутренний склад обывательской жизни; в первом случае обыватели трепетали бессознательно, во втором — трепетали с сознанием собственной пользы, в третьем — возвышались до трепета, исполненного доверия.
Внешность «Летописца» имеет вид самый настоящий, то есть
такой, который не позволяет ни
на минуту усомниться в его подлинности; листы его
так же желты и испещрены каракулями,
так же изъедены мышами и загажены мухами, как и листы любого памятника погодинского древлехранилища.
Изложив
таким манером нечто в свое извинение, не могу не присовокупить, что родной наш город Глупов, производя обширную торговлю квасом, печенкой и вареными яйцами, имеет три реки и, в согласность древнему Риму,
на семи горах построен,
на коих в гололедицу великое множество экипажей ломается и столь же бесчисленно лошадей побивается. Разница в том только состоит, что в Риме сияло нечестие, а у нас — благочестие, Рим заражало буйство, а нас — кротость, в Риме бушевала подлая чернь, а у нас — начальники.
И действительно, как только простодушные соседи согласились
на коварное предложение,
так сейчас же головотяпы их всех, с божью помощью, перетяпали.
— Да вот комара за семь верст ловили, — начали было головотяпы, и вдруг им сделалось
так смешно,
так смешно… Посмотрели они друг
на дружку и прыснули.
Бросились они все разом в болото, и больше половины их тут потопло («многие за землю свою поревновали», говорит летописец); наконец, вылезли из трясины и видят:
на другом краю болотины, прямо перед ними, сидит сам князь — да глупый-преглупый! Сидит и ест пряники писаные. Обрадовались головотяпы: вот
так князь! лучшего и желать нам не надо!
— Я уж
на что глуп, — сказал он, — а вы еще глупее меня! Разве щука сидит
на яйцах? или можно разве вольную реку толокном месить? Нет, не головотяпами следует вам называться, а глуповцами! Не хочу я володеть вами, а ищите вы себе
такого князя, какого нет в свете глупее, — и тот будет володеть вами!
— Ты нам
такого ищи, чтоб немудрый был! — говорили головотяпы новотору-вору. —
На что нам мудрого-то, ну его к ляду!
Как взглянули головотяпы
на князя,
так и обмерли. Сидит, это, перед ними князь да умной-преумной; в ружьецо попаливает да сабелькой помахивает. Что ни выпалит из ружьеца, то сердце насквозь прострелит, что ни махнет сабелькой, то голова с плеч долой. А вор-новотор, сделавши
такое пакостное дело, стоит брюхо поглаживает да в бороду усмехается.
Но драма уже совершилась бесповоротно. Прибывши домой, головотяпы немедленно выбрали болотину и, заложив
на ней город, назвали Глуповым, а себя по тому городу глуповцами. «
Так и процвела сия древняя отрасль», — прибавляет летописец.
Между тем новый градоначальник оказался молчалив и угрюм. Он прискакал в Глупов, как говорится, во все лопатки (время было
такое, что нельзя было терять ни одной минуты) и едва вломился в пределы городского выгона, как тут же,
на самой границе, пересек уйму ямщиков. Но даже и это обстоятельство не охладило восторгов обывателей, потому что умы еще были полны воспоминаниями о недавних победах над турками, и все надеялись, что новый градоначальник во второй раз возьмет приступом крепость Хотин.
Напротив того, бывали другие, хотя и не то чтобы очень глупые —
таких не бывало, — а
такие, которые делали дела средние, то есть секли и взыскивали недоимки, но
так как они при этом всегда приговаривали что-нибудь любезное, то имена их не только были занесены
на скрижали, [Скрижа́ли (церковно-славянск.) — каменные доски,
на которых, по библейскому преданию, были написаны заповеди Моисея.] но даже послужили предметом самых разнообразных устных легенд.
Он сшил себе новую пару платья и хвастался, что
на днях откроет в Глупове
такой магазин, что самому Винтергальтеру [Новый пример прозорливости: Винтергальтера в 1762 году не было.
Немного спустя после описанного выше приема письмоводитель градоначальника, вошедши утром с докладом в его кабинет, увидел
такое зрелище: градоначальниково тело, облеченное в вицмундир, сидело за письменным столом, а перед ним,
на кипе недоимочных реестров, лежала, в виде щегольского пресс-папье, совершенно пустая градоначальникова голова… Письмоводитель выбежал в
таком смятении, что зубы его стучали.
Он не без основания утверждал, что голова могла быть опорожнена не иначе как с согласия самого же градоначальника и что в деле этом принимал участие человек, несомненно принадлежащий к ремесленному цеху,
так как
на столе, в числе вещественных доказательств, оказались: долото, буравчик и английская пилка.
Но как ни строго хранили будочники вверенную им тайну, неслыханная весть об упразднении градоначальниковой головы в несколько минут облетела весь город. Из обывателей многие плакали, потому что почувствовали себя сиротами и, сверх того, боялись подпасть под ответственность за то, что повиновались
такому градоначальнику, у которого
на плечах вместо головы была пустая посудина. Напротив, другие хотя тоже плакали, но утверждали, что за повиновение их ожидает не кара, а похвала.
Тогда он не обратил
на этот факт надлежащего внимания и даже счел его игрою воображения, но теперь ясно, что градоначальник, в видах собственного облегчения, по временам снимал с себя голову и вместо нее надевал ермолку, точно
так, как соборный протоиерей, находясь в домашнем кругу, снимает с себя камилавку [Камилавка (греч.) — особой формы головной убор, который носят старшие по чину священники.] и надевает колпак.
Но
так как в дороге голова несколько отсырела, то
на валике некоторые колки расшатались, а другие и совсем повыпали.
Выслушав показание Байбакова, помощник градоначальника сообразил, что ежели однажды допущено, чтобы в Глупове был городничий, имеющий вместо головы простую укладку, то, стало быть, это
так и следует. Поэтому он решился выжидать, но в то же время послал к Винтергальтеру понудительную телеграмму [Изумительно!! — Прим. издателя.] и, заперев градоначальниково тело
на ключ, устремил всю свою деятельность
на успокоение общественного мнения.
Присутственные места запустели; недоимок накопилось
такое множество, что местный казначей, заглянув в казенный ящик, разинул рот, да
так на всю жизнь с разинутым ртом и остался; квартальные отбились от рук и нагло бездействовали: официальные дни исчезли.
Может быть, тем бы и кончилось это странное происшествие, что голова, пролежав некоторое время
на дороге, была бы со временем раздавлена экипажами проезжающих и наконец вывезена
на поле в виде удобрения, если бы дело не усложнилось вмешательством элемента до
такой степени фантастического, что сами глуповцы — и те стали в тупик. Но не будем упреждать событий и посмотрим, что делается в Глупове.
Волнение было подавлено сразу; в этой недавно столь грозно гудевшей толпе водворилась
такая тишина, что можно было расслышать, как жужжал комар, прилетевший из соседнего болота подивиться
на «сие нелепое и смеха достойное глуповское смятение».
В то время как глуповцы с тоскою перешептывались, припоминая,
на ком из них более накопилось недоимки, к сборщику незаметно подъехали столь известные обывателям градоначальнические дрожки. Не успели обыватели оглянуться, как из экипажа выскочил Байбаков, а следом за ним в виду всей толпы очутился точь-в-точь
такой же градоначальник, как и тот, который за минуту перед тем был привезен в телеге исправником! Глуповцы
так и остолбенели.
Так, например, он говорит, что
на первом градоначальнике была надета та самая голова, которую выбросил из телеги посланный Винтергальтера и которую капитан-исправник приставил к туловищу неизвестного лейб-кампанца;
на втором же градоначальнике была надета прежняя голова, которую наскоро исправил Байбаков, по приказанию помощника городничего, набивши ее, по ошибке, вместо музыки вышедшими из употребления предписаниями.
В
таком положении были дела, когда мужественных страдальцев повели к раскату.
На улице их встретила предводимая Клемантинкою толпа, посреди которой недреманным оком [«Недреманное око», или «недремлющее око» — в дан — ном случае подразумевается жандармское отделение.] бодрствовал неустрашимый штаб-офицер. Пленников немедленно освободили.
К вечеру полил
такой сильный дождь, что улицы Глупова сделались
на несколько часов непроходимыми.
Дело в том, что она продолжала сидеть в клетке
на площади, и глуповцам в сладость было, в часы досуга, приходить дразнить ее,
так как она остервенялась при этом неслыханно, в особенности же когда к ее телу прикасались концами раскаленных железных прутьев.
— То-то «толстомясая»! Я, какова ни
на есть, а все-таки градоначальническая дочь, а то взяли себе расхожую немку!
— И с чего тебе, паскуде,
такое смехотворное дело в голову взбрело? и кто тебя, паскуду, тому делу научил? — продолжала допрашивать Лядоховская, не обращая внимания
на Амалькин ответ.
Но к полудню слухи сделались еще тревожнее. События следовали за событиями с быстротою неимоверною. В пригородной солдатской слободе объявилась еще претендентша, Дунька Толстопятая, а в стрелецкой слободе
такую же претензию заявила Матренка Ноздря. Обе основывали свои права
на том, что и они не раз бывали у градоначальников «для лакомства».
Таким образом, приходилось отражать уже не одну, а разом трех претендентш.
Пытались было зажечь клоповный завод, но в действиях осаждающих было мало единомыслия,
так как никто не хотел взять
на себя обязанность руководить ими, — и попытка не удалась.
Был, после начала возмущения, день седьмый. Глуповцы торжествовали. Но несмотря
на то что внутренние враги были побеждены и польская интрига посрамлена, атаманам-молодцам было как-то не по себе,
так как о новом градоначальнике все еще не было ни слуху ни духу. Они слонялись по городу, словно отравленные мухи, и не смели ни за какое дело приняться, потому что не знали, как-то понравятся ихние недавние затеи новому начальнику.
Догадку эту отчасти оправдывает то обстоятельство, что в глуповском архиве до сих пор существует листок, очевидно принадлежавший к полной биографии Двоекурова и до
такой степени перемаранный, что, несмотря
на все усилия, издатель «Летописи» мог разобрать лишь следующее: «Имея немалый рост… подавал твердую надежду, что…
Но
на седьмом году правления Фердыщенку смутил бес. Этот добродушный и несколько ленивый правитель вдруг сделался деятелен и настойчив до крайности: скинул замасленный халат и стал ходить по городу в вицмундире. Начал требовать, чтоб обыватели по сторонам не зевали, а смотрели в оба, и к довершению всего устроил
такую кутерьму, которая могла бы очень дурно для него кончиться, если б, в минуту крайнего раздражения глуповцев, их не осенила мысль: «А ну как, братцы, нас за это не похвалят!»
Долго ли, коротко ли они
так жили, только в начале 1776 года в тот самый кабак, где они в свободное время благодушествовали, зашел бригадир. Зашел, выпил косушку, спросил целовальника, много ли прибавляется пьяниц, но в это самое время увидел Аленку и почувствовал, что язык у него прилип к гортани. Однако при народе объявить о том посовестился, а вышел
на улицу и поманил за собой Аленку.
Тем не менее Митькиным словам не поверили, и
так как казус [Ка́зус — случай.] был спешный, то и производство по нем велось с упрощением. Через месяц Митька уже был бит
на площади кнутом и, по наложении клейм, отправлен в Сибирь в числе прочих сущих воров и разбойников. Бригадир торжествовал; Аленка потихоньку всхлипывала.
Рапортовал
так: коли хлеба не имеется,
так по крайности пускай хоть команда прибудет. Но ни
на какое свое писание ни из какого места ответа не удостоился.
— С правдой мне жить везде хорошо! — сказал он, — ежели мое дело справедливое,
так ссылай ты меня хоть
на край света, — мне и там с правдой будет хорошо!
На несколько дней город действительно попритих, но
так как хлеба все не было («нет этой нужды горше!» — говорит летописец), то волею-неволею опять пришлось глуповцам собраться около колокольни.
Новый ходок, Пахомыч, взглянул
на дело несколько иными глазами, нежели несчастный его предшественник. Он понял
так, что теперь самое верное средство — это начать во все места просьбы писать.
Тем не менее вопрос «охранительных людей» все-таки не прошел даром. Когда толпа окончательно двинулась по указанию Пахомыча, то несколько человек отделились и отправились прямо
на бригадирский двор. Произошел раскол. Явились
так называемые «отпадшие», то есть
такие прозорливцы, которых задача состояла в том, чтобы оградить свои спины от потрясений, ожидающихся в будущем. «Отпадшие» пришли
на бригадирский двор, но сказать ничего не сказали, а только потоптались
на месте, чтобы засвидетельствовать.
Но бумага не приходила, а бригадир плел да плел свою сеть и доплел до того, что помаленьку опутал ею весь город. Нет ничего опаснее, как корни и нити, когда примутся за них вплотную. С помощью двух инвалидов бригадир перепутал и перетаскал
на съезжую почти весь город,
так что не было дома, который не считал бы одного или двух злоумышленников.
На одно из
таких побоищ явился сам Фердыщенко с пожарной трубою и бочкой воды.
Был у нее, по слухам, и муж, но
так как она дома ночевала редко, а все по клевушка́м да по овинам, да и детей у нее не было, то в скором времени об этом муже совсем забыли, словно
так и явилась она
на свет божий прямо бабой мирскою да бабой нероди́хою.
До первых чисел июля все шло самым лучшим образом. Перепадали дожди, и притом
такие тихие, теплые и благовременные, что все растущее с неимоверною быстротой поднималось в росте, наливалось и зрело, словно волшебством двинутое из недр земли. Но потом началась жара и сухмень, что также было весьма благоприятно, потому что наступала рабочая пора. Граждане радовались, надеялись
на обильный урожай и спешили с работами.
На другой день, с утра, погода чуть-чуть закуражилась; но
так как работа была спешная (зачиналось жнитво), то все отправились в поле.
Хотя был всего девятый час в начале, но небо до
такой степени закрылось тучами, что
на улицах сделалось совершенно темно.
Человек
так свыкся с этими извечными идолами своей души,
так долго возлагал
на них лучшие свои упования, что мысль о возможности потерять их никогда отчетливо не представлялась уму.
— Миленькие вы, миленькие! — говорил он им, — ну, чего вы, глупенькие,
на меня рассердились! Ну, взял бог — ну, и опять даст бог! У него, у царя небесного, милостей много! Так-то, братики-сударики!
Но бригадир был непоколебим. Он вообразил себе, что травы сделаются зеленее и цветы расцветут ярче, как только он выедет
на выгон."Утучнятся поля, прольются многоводные реки, поплывут суда, процветет скотоводство, объявятся пути сообщения", — бормотал он про себя и лелеял свой план пуще зеницы ока."Прост он был, — поясняет летописец, —
так прост, что даже после стольких бедствий простоты своей не оставил".