Неточные совпадения
Издатель не счел, однако ж, себя вправе утаить эти подробности; напротив того,
он думает, что возможность подобных фактов в прошедшем еще
с большею ясностью укажет читателю на ту бездну, которая отделяет нас от
него.
Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться, что весь
его труд в настоящем случае заключается только в том, что
он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало не касаясь самого содержания летописи.
С первой минуты до последней издателя не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и это одно уже может служить ручательством,
с каким почтительным трепетом
он относился к своей задаче.
Но сие же самое соответствие,
с другой стороны, служит и не малым, для летописателя, облегчением. Ибо в чем состоит, собственно, задача
его? В том ли, чтобы критиковать или порицать? Нет, не в том. В том ли, чтобы рассуждать? Нет, и не в этом. В чем же? А в том, легкодумный вольнодумец, чтобы быть лишь изобразителем означенного соответствия и об оном предать потомству в надлежащее назидание.
По соседству
с головотяпами жило множество независимых племен, но только замечательнейшие из
них поименованы летописцем, а именно: моржееды, лукоеды, гущееды, клюковники, куралесы, вертячие бобы, лягушечники, лапотники, чернонёбые, долбежники, проломленные головы слепороды, губошлепы, вислоухие, кособрюхие, ряпушники, заугольники, крошевники и рукосуи.
И действительно, как только простодушные соседи согласились на коварное предложение, так сейчас же головотяпы
их всех,
с божью помощью, перетяпали.
— Мы щуку
с яиц согнали, мы Волгу толокном замесили… — начали было перечислять головотяпы, но князь не захотел и слушать
их.
— Есть у меня, — сказал
он, — друг-приятель, по прозванью вор-новото́р, уж если экая выжига князя не сыщет, так судите вы меня судом милостивым, рубите
с плеч мою голову бесталанную!
Как взглянули головотяпы на князя, так и обмерли. Сидит, это, перед
ними князь да умной-преумной; в ружьецо попаливает да сабелькой помахивает. Что ни выпалит из ружьеца, то сердце насквозь прострелит, что ни махнет сабелькой, то голова
с плеч долой. А вор-новотор, сделавши такое пакостное дело, стоит брюхо поглаживает да в бороду усмехается.
— Это, брат, не то, что
с «кособрюхими» лбами тяпаться! нет, тут, брат, ответ подай: каков таков человек? какого чину и звания? — гуторят
они меж собой.
— Ладно. Володеть вами я желаю, — сказал князь, — а чтоб идти к вам жить — не пойду! Потому вы живете звериным обычаем:
с беспробного золота пенки снимаете, снох портите! А вот посылаю к вам заместо себя самого этого новотора-вора: пущай
он вами дома правит, а я отсель и
им и вами помыкать буду!
Ему нужны были бунты, ибо усмирением
их он надеялся и милость князя себе снискать, и собрать хабару [Хабара́ — барыши, взятка.]
с бунтующих.
Вор-новотор ходил на
них с пушечным снарядом, палил неослабляючи и, перепалив всех, заключил мир, то есть у заугольников ел палтусину, [Па́лтусина — мясо беломорской рыбы палтуса.] у сычужников — сычуги.
11) Фердыщенко, Петр Петрович, бригадир. Бывший денщик князя Потемкина. При не весьма обширном уме был косноязычен. Недоимки запустил; любил есть буженину и гуся
с капустой. Во время
его градоначальствования город подвергся голоду и пожару. Умер в 1779 году от объедения.
Поздравляли друг друга
с радостью, целовались, проливали слезы, заходили в кабаки, снова выходили из
них и опять заходили.
— Натиск, — сказал
он, — и притом быстрота, снисходительность, и притом строгость. И притом благоразумная твердость. Вот, милостивые государи, та цель, или, точнее сказать, те пять целей, которых я,
с божьею помощью, надеюсь достигнуть при посредстве некоторых административных мероприятий, составляющих сущность или, лучше сказать, ядро обдуманного мною плана кампании!
— И хоть бы
он делом сказывал, по скольку
с души
ему надобно! — беседовали между собой смущенные обыватели, — а то цыркает, да и на́-поди!
Начались подвохи и подсылы
с целью выведать тайну, но Байбаков оставался
нем как рыба и на все увещания ограничивался тем, что трясся всем телом. Пробовали споить
его, но
он, не отказываясь от водки, только потел, а секрета не выдавал. Находившиеся у
него в ученье мальчики могли сообщить одно: что действительно приходил однажды ночью полицейский солдат, взял хозяина, который через час возвратился
с узелком, заперся в мастерской и
с тех пор затосковал.
С течением времени Байбаков не только перестал тосковать, но даже до того осмелился, что самому градскому голове посулил отдать
его без зачета в солдаты, если
он каждый день не будет выдавать
ему на шкалик.
Окончивши
с этим делом,
он несколько отступил к крыльцу и раскрыл рот…
С этим звуком
он в последний раз сверкнул глазами и опрометью бросился в открытую дверь своей квартиры.
Немного спустя после описанного выше приема письмоводитель градоначальника, вошедши утром
с докладом в
его кабинет, увидел такое зрелище: градоначальниково тело, облеченное в вицмундир, сидело за письменным столом, а перед
ним, на кипе недоимочных реестров, лежала, в виде щегольского пресс-папье, совершенно пустая градоначальникова голова… Письмоводитель выбежал в таком смятении, что зубы
его стучали.
Он не без основания утверждал, что голова могла быть опорожнена не иначе как
с согласия самого же градоначальника и что в деле этом принимал участие человек, несомненно принадлежащий к ремесленному цеху, так как на столе, в числе вещественных доказательств, оказались: долото, буравчик и английская пилка.
Призвали на совет главного городового врача и предложили
ему три вопроса: 1) могла ли градоначальникова голова отделиться от градоначальникова туловища без кровоизлияния? 2) возможно ли допустить предположение, что градоначальник снял
с плеч и опорожнил сам свою собственную голову?
Тогда
он не обратил на этот факт надлежащего внимания и даже счел
его игрою воображения, но теперь ясно, что градоначальник, в видах собственного облегчения, по временам снимал
с себя голову и вместо нее надевал ермолку, точно так, как соборный протоиерей, находясь в домашнем кругу, снимает
с себя камилавку [Камилавка (греч.) — особой формы головной убор, который носят старшие по чину священники.] и надевает колпак.
Застигнутый болью врасплох,
он с поспешностью развязал рогожный кулек, в котором завернута была загадочная кладь, и странное зрелище вдруг представилось глазам
его.
На
нем был надет лейб-кампанский мундир; голова
его была сильно перепачкана грязью и в нескольких местах побита. Несмотря на это,
он ловко выскочил
с телеги, сверкнул на толпу глазами.
В то время как глуповцы
с тоскою перешептывались, припоминая, на ком из
них более накопилось недоимки, к сборщику незаметно подъехали столь известные обывателям градоначальнические дрожки. Не успели обыватели оглянуться, как из экипажа выскочил Байбаков, а следом за
ним в виду всей толпы очутился точь-в-точь такой же градоначальник, как и тот, который за минуту перед тем был привезен в телеге исправником! Глуповцы так и остолбенели.
— Ну, Христос
с вами! отведите
им по клочку земли под огороды! пускай сажают капусту и пасут гусей! — коротко сказала Клемантинка и
с этим словом двинулась к дому, в котором укрепилась Ираидка.
Он уж подумывал, не лучше ли
ему самому воспользоваться деньгами, явившись к толстомясой немке
с повинною, как вдруг неожиданное обстоятельство дало делу совершенно новый оборот.
Легко было немке справиться
с беспутною Клемантинкою, но несравненно труднее было обезоружить польскую интригу, тем более что она действовала невидимыми подземными путями. После разгрома Клемантинкинова паны Кшепшицюльский и Пшекшицюльский грустно возвращались по домам и громко сетовали на неспособность русского народа, который даже для подобного случая ни одной талантливой личности не сумел из себя выработать, как внимание
их было развлечено одним, по-видимому, ничтожным происшествием.
Было свежее майское утро, и
с неба падала изобильная роса. После бессонной и бурно проведенной ночи глуповцы улеглись спать, и в городе царствовала тишина непробудная. Около деревянного домика невзрачной наружности суетились какие-то два парня и мазали дегтем ворота. Увидев панов,
они, по-видимому, смешались и спешили наутек, но были остановлены.
Они тем легче могли успеть в своем намерении, что в это время своеволие глуповцев дошло до размеров неслыханных. Мало того что
они в один день сбросили
с раската и утопили в реке целые десятки излюбленных граждан, но на заставе самовольно остановили ехавшего из губернии, по казенной подорожной, чиновника.
Но к полудню слухи сделались еще тревожнее. События следовали за событиями
с быстротою неимоверною. В пригородной солдатской слободе объявилась еще претендентша, Дунька Толстопятая, а в стрелецкой слободе такую же претензию заявила Матренка Ноздря. Обе основывали свои права на том, что и
они не раз бывали у градоначальников «для лакомства». Таким образом, приходилось отражать уже не одну, а разом трех претендентш.
Тем не менее глуповцы прослезились и начали нудить помощника градоначальника, чтобы вновь принял бразды правления; но
он, до поимки Дуньки,
с твердостью от того отказался. Послышались в толпе вздохи; раздались восклицания: «Ах! согрешения наши великие!» — но помощник градоначальника был непоколебим.
Cемен Константинович Двоекуров градоначальствовал в Глупове
с 1762 по 1770 год. Подробного описания
его градоначальствования не найдено, но, судя по тому, что
оно соответствовало первым и притом самым блестящим годам екатерининской эпохи, следует предполагать, что для Глупова это было едва ли не лучшее время в
его истории.
Нельзя думать, чтобы «Летописец» добровольно допустил такой важный биографический пропуск в истории родного города; скорее должно предположить, что преемники Двоекурова
с умыслом уничтожили
его биографию, как представляющую свидетельство слишком явного либерализма и могущую послужить для исследователей нашей старины соблазнительным поводом к отыскиванию конституционализма даже там, где, в сущности, существует лишь принцип свободного сечения.
С полною достоверностью отвечать на этот вопрос, разумеется, нельзя, но если позволительно допустить в столь важном предмете догадки, то можно предположить одно из двух: или что в Двоекурове, при немалом
его росте (около трех аршин), предполагался какой-то особенный талант (например, нравиться женщинам), которого
он не оправдал, или что на
него было возложено поручение, которого
он, сробев, не выполнил.
Он ни во что не вмешивался, довольствовался умеренными данями, охотно захаживал в кабаки покалякать
с целовальниками, по вечерам выходил в замасленном халате на крыльцо градоначальнического дома и играл
с подчиненными в носки, ел жирную пищу, пил квас и любил уснащать свою речь ласкательным словом «братик-сударик».
— Нужды нет, что
он парадов не делает да
с полками на нас не ходит, — говорили
они, — зато мы при
нем, батюшке, свет у́зрили! Теперича, вышел ты за ворота: хошь — на месте сиди; хошь — куда хошь иди! А прежде сколько одних порядков было — и не приведи бог!
— А на что мне тебя… гунявого? [Гуня́вый — гнусавый, в другом значении — плешивый, неуклюжий.] — отвечала Аленка,
с наглостью смотря
ему в глаза, — у меня свой муж хорош.
Только и было сказано между
ними слов; но нехорошие это были слова. На другой же день бригадир прислал к Дмитрию Прокофьеву на постой двух инвалидов, наказав
им при этом действовать «
с утеснением». Сам же, надев вицмундир, пошел в ряды и, дабы постепенно приучить себя к строгости,
с азартом кричал на торговцев...
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который, к счастию, успели потушить в самом начале. Сгорел только архив, в котором временно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и пало
оно не на кого другого, а на Митьку. Узнали, что Митька напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и стали допрашивать
с пристрастием, но
он, как отъявленный вор и злодей, от всего отпирался.
Тем не менее Митькиным словам не поверили, и так как казус [Ка́зус — случай.] был спешный, то и производство по
нем велось
с упрощением. Через месяц Митька уже был бит на площади кнутом и, по наложении клейм, отправлен в Сибирь в числе прочих сущих воров и разбойников. Бригадир торжествовал; Аленка потихоньку всхлипывала.
— А ведь это поди ты не ладно, бригадир, делаешь, что
с мужней женой уводом живешь! — говорили
они ему, — да и не затем ты сюда от начальства прислан, чтоб мы, сироты, за твою дурость напасти терпели!
— Что? получил, бригадир, ответ? — спрашивали
они его с неслыханной наглостью.
Как и все добрые начальники, бригадир допускал эту последнюю идею лишь
с прискорбием; но мало-помалу
он до того вник в нее, что не только смешал команду
с хлебом, но даже начал желать первой пуще последнего.
—
С правдой мне жить везде хорошо! — сказал
он, — ежели мое дело справедливое, так ссылай ты меня хоть на край света, — мне и там
с правдой будет хорошо!
С этой минуты исчез старый Евсеич, как будто
его на свете не было, исчез без остатка, как умеют исчезать только «старатели» русской земли.
Занятий настоящих
он не имел, а составлял
с утра до вечера ябеды, которые писал, придерживая правую руку левою.
С одной стороны,
он чувствовал, что
ему делать нечего;
с другой стороны, тоже чувствовал, что ничего не делать нельзя.