Неточные совпадения
На третий день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский — Стива, как
его звали в свете, — в обычайный час, то есть в 8 часов утра, проснулся не в спальне жены, а в своем кабинете, на сафьянном диване.
Он повернул свое полное, выхоленное тело на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго,
с другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел на диван и открыл глаза.
И, заметив полосу света, пробившуюся
с боку одной из суконных стор,
он весело скинул ноги
с дивана, отыскал
ими шитые женой (подарок ко дню рождения в прошлом году), обделанные в золотистый сафьян туфли и по старой, девятилетней привычке, не вставая, потянулся рукой к тому месту, где в спальне у
него висел халат.
«Ах, ах, ах! Аа!…» замычал
он, вспоминая всё, что было. И
его воображению представились опять все подробности ссоры
с женою, вся безвыходность
его положения и мучительнее всего собственная вина
его.
«Да! она не простит и не может простить. И всего ужаснее то, что виной всему я, — виной я, а не виноват. В этом-то вся драма, — думал
он. — Ах, ах, ах!» приговаривал
он с отчаянием, вспоминая самые тяжелые для себя впечатления из этой ссоры.
Неприятнее всего была та первая минута, когда
он, вернувшись из театра, веселый и довольный,
с огромною грушей для жены в руке, не нашел жены в гостиной; к удивлению, не нашел ее и в кабинете и наконец увидал ее в спальне
с несчастною, открывшею всё, запиской в руке.
Она, эта вечно озабоченная, и хлопотливая, и недалекая, какою
он считал ее, Долли, неподвижно сидела
с запиской в руке и
с выражением ужаса, отчаяния и гнева смотрела на
него.
Эту глупую улыбку
он не мог простить себе. Увидав эту улыбку, Долли вздрогнула, как от физической боли, разразилась, со свойственною ей горячностью, потоком жестоких слов и выбежала из комнаты.
С тех пор она не хотела видеть мужа.
«Но что же делать? что делать?»
с отчаянием говорил
он себе и не находил ответа.
«Там видно будет», сказал себе Степан Аркадьич и, встав, надел серый халат на голубой шелковой подкладке, закинул кисти узлом и, вдоволь забрав воздуха в свой широкий грудной ящик, привычным бодрым шагом вывернутых ног, так легко носивших
его полное тело, подошел к окну, поднял стору и громко позвонил. На звонок тотчас же вошел старый друг, камердинер Матвей, неся платье, сапоги и телеграмму. Вслед за Матвеем вошел и цирюльник
с припасами для бритья.
— Славу Богу, — сказал Матвей, этим ответом показывая, что
он понимает так же, как и барин, значение этого приезда, то есть что Анна Аркадьевна, любимая сестра Степана Аркадьича, может содействовать примирению мужа
с женой.
«Попробовать хотите», понял Матвей, но
он сказал только: — Слушаю-с.
Одевшись, Степан Аркадьич прыснул на себя духами, выправил рукава рубашки, привычным движением рассовал по карманам папиросы, бумажник, спички, часы
с двойной цепочкой и брелоками и, встряхнув платок, чувствуя себя чистым, душистым, здоровым и физически веселым, несмотря на свое несчастье, вышел, слегка подрагивая на каждой ноге, в столовую, где уже ждал
его кофе и, рядом
с кофеем, письма и бумаги из присутствия.
Он прочел письма. Одно было очень неприятное — от купца, покупавшего лес в имении жены. Лес этот необходимо было продать; но теперь, до примирения
с женой, не могло быть о том речи. Всего же неприятнее тут было то, что этим подмешивался денежный интерес в предстоящее дело
его примирения
с женою. И мысль, что
он может руководиться этим интересом, что
он для продажи этого леса будет искать примирения
с женой, — эта мысль оскорбляла
его.
Окончив газету, вторую чашку кофе и калач
с маслом,
он встал, стряхнул крошки калача
с жилета и, расправив широкую грудь, радостно улыбнулся, не оттого, чтоб у
него на душе было что-нибудь особенно приятное, — радостную улыбку вызвало хорошее пищеварение.
Он достал
с камина, где вчера поставил, коробочку конфет и дал ей две, выбрав ее любимые, шоколадную и помадную.
Она быстрым взглядом оглядела
с головы до ног
его сияющую свежестью и здоровьем фигуру. «Да,
он счастлив и доволен! — подумала она, — а я?… И эта доброта противная, за которую все так любят
его и хвалят; я ненавижу эту
его доброту», подумала она. Рот ее сжался, мускул щеки затрясся на правой стороне бледного, нервного лица.
— Долли!—повторил
он с дрожанием в голосе, — Анна приедет сегодня.
Она сказала
ему«ты», и
он с благодарностью взглянул на нее и тронулся, чтобы взять ее руку, но она
с отвращением отстранилась от
него.
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти
их; но я сама не знаю, чем я спасу
их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю
с развратным отцом, — да,
с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь
с гувернанткой своих детей…
— Матвей! — крикнул
он, — так устрой же всё там
с Марьей в диванной для Анны Аркадьевны, — сказал
он явившемуся Матвею.
Но чем же кончил
он с нею? — думала она.
Степан Аркадьич в школе учился хорошо, благодаря своим хорошим способностям, но был ленив и шалун и потому вышел из последних; но, несмотря на свою всегда разгульную жизнь, небольшие чины и нестарые годы,
он занимал почетное и
с хорошим жалованьем место начальника в одном из московских присутствий.
Ему бы смешно показалось, если б
ему сказали, что
он не получит места
с тем жалованьем, которое
ему нужно, тем более, что
он и не требовал чего-нибудь чрезвычайного;
он хотел только того, что получали
его сверстники, а исполнять такого рода должность мог
он не хуже всякого другого.
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие
ему это общее уважение по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной в
нем на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности, не той, про которую
он вычитал в газетах, но той, что у
него была в крови и
с которою
он совершенно равно и одинаково относился ко всем людям, какого бы состояния и звания
они ни были, и в-третьих — главное — в совершенном равнодушии к тому делу, которым
он занимался, вследствие чего
он никогда не увлекался и не делал ошибок.
«Если б
они знали, — думал
он,
с значительным видом склонив голову при слушании доклада, — каким виноватым мальчиком полчаса тому назад был
их председатель!» — И глаза
его смеялись при чтении доклада. До двух часов занятия должны были итти не прерываясь, а в два часа — перерыв и завтрак.
— Так и есть! Левин, наконец! — проговорил
он с дружескою, насмешливою улыбкой, оглядывая подходившего к
нему Левина. — Как это ты не побрезгал найти меня в этом вертепе? — сказал Степан Аркадьич, не довольствуясь пожатием руки и целуя своего приятеля. — Давно ли?
Он был на «ты» со всеми,
с кем пил шампанское, а пил
он шампанское со всеми, и поэтому, в присутствии своих подчиненных встречаясь
с своими постыдными «ты», как
он называл шутя многих из своих приятелей,
он, со свойственным
ему тактом, умел уменьшать неприятность этого впечатления для подчиненных.
Левин молчал, поглядывая на незнакомые
ему лица двух товарищей Облонского и в особенности на руку элегантного Гриневича,
с такими белыми длинными пальцами,
с такими длинными, желтыми, загибавшимися в конце ногтями и такими огромными блестящими запонками на рубашке, что эти руки, видимо, поглощали всё
его внимание и не давали
ему свободы мысли. Облонский тотчас заметил это и улыбнулся.
— Ну, коротко сказать, я убедился, что никакой земской деятельности нет и быть не может, — заговорил
он, как будто кто-то сейчас обидел
его, —
с одной стороны игрушка, играют в парламент, а я ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы забавляться игрушками; а
с другой (
он заикнулся) стороны, это — средство для уездной coterie [партии] наживать деньжонки.
Сконфуженный секретарь удалился. Левин, во время совещания
с секретарем совершенно оправившись от своего смущения, стоял, облокотившись обеими руками на стул, и на лице
его было насмешливое внимание.
— Может быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь на твое величие и горжусь, что у меня друг такой великий человек. Однако ты мне не ответил на мой вопрос, — прибавил
он,
с отчаянным усилием прямо глядя в глаза Облонскому.
Он вместе готовился и вместе поступил в университет
с молодым князем Щербацким, братом Долли и Кити.
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего
они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни
с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего
им, в сопровождении лакея
с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого, что делалось в
их таинственном мире,
он не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Молодой Щербацкий, поступив во флот, утонул в Балтийском море, и сношения Левина
с Щербацкими, несмотря на дружбу
его с Облонским, стали более редки.
Пробыв в Москве, как в чаду, два месяца, почти каждый день видаясь
с Кити в свете, куда
он стал ездить, чтобы встречаться
с нею, Левин внезапно решил, что этого не может быть, и уехал в деревню.
Кроме того,
его прежние отношения к Кити — отношения взрослого к ребенку, вследствие дружбы
с ее братом, — казались
ему еще новою преградой для любви.
И
он приехал теперь в Москву
с твердым решением сделать предложение и жениться, если
его примут.
Приехав
с утренним поездом в Москву, Левин остановился у своего старшего брата по матери Кознышева и, переодевшись, вошел к
нему в кабинет, намереваясь тотчас же рассказать
ему, для чего
он приехал, и просить
его совета; но брат был не один.
Профессор вел жаркую полемику против материалистов, а Сергей Кознышев
с интересом следил за этою полемикой и, прочтя последнюю статью профессора, написал
ему в письме свои возражения;
он упрекал профессора за слишком большие уступки материалистам.
Сергей Иванович встретил брата своею обычною для всех, ласково-холодною улыбкой и, познакомив
его с профессором, продолжал разговор.
Левин встречал в журналах статьи, о которых шла речь, и читал
их, интересуясь
ими, как развитием знакомых
ему, как естественнику по университету, основ естествознания, но никогда не сближал этих научных выводов о происхождении человека как животного, о рефлексах, о биологии и социологии,
с теми вопросами о значении жизни и смерти для себя самого, которые в последнее время чаще и чаще приходили
ему на ум.
Слушая разговор брата
с профессором,
он замечал, что
они связывали научные вопросы
с задушевными, несколько раз почти подходили к этим вопросам, но каждый раз, как только
они подходили близко к самому главному, как
ему казалось,
они тотчас же поспешно отдалялись и опять углублялись в область тонких подразделений, оговорок, цитат, намеков, ссылок на авторитеты, и
он с трудом понимал, о чем речь.
— Я не могу допустить, — сказал Сергей Иванович
с обычною
ему ясностью и отчетливостью выражения и изяществом дикции, — я не могу ни в каком случае согласиться
с Кейсом, чтобы всё мое представление о внешнем мире вытекало из впечатлений. Самое основное понятие бытия получено мною не чрез ощущение, ибо нет и специального органа для передачи этого понятия.
Левин хотел сказать брату о своем намерении жениться и спросить
его совета,
он даже твердо решился на это; но когда
он увидел брата, послушал
его разговора
с профессором, когда услыхал потом этот невольно покровительственный тон,
с которым брат расспрашивал
его о хозяйственных делах (материнское имение
их было неделеное, и Левин заведывал обеими частями), Левин почувствовал, что не может почему-то начать говорить
с братом о своем решении жениться.
Были тут и мастера кататься, щеголявшие искусством, и учившиеся за креслами,
с робкими неловкими движениями, и мальчики, и старые люди, катавшиеся для гигиенических целей; все казались Левину избранными счастливцами, потому что
они были тут, вблизи от нее.
Николай Щербацкий, двоюродный брат Кити, в коротенькой жакетке и узких панталонах, сидел
с коньками на ногах на скамейке и, увидав Левина, закричал
ему...
Когда
он думал о ней,
он мог себе живо представить ее всю, в особенности прелесть этой,
с выражением детской ясности и доброты, небольшой белокурой головки, так свободно поставленной на статных девичьих плечах.
Детскость выражения ее лица в соединении
с тонкой красотою стана составляли ее особенную прелесть, которую
он хорошо помнил: но, что всегда, как неожиданность, поражало в ней, это было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых, и в особенности ее улыбка, всегда переносившая Левина в волшебный мир, где
он чувствовал себя умиленным и смягченным, каким
он мог запомнить себя в редкие дни своего раннего детства.
— Я? я недавно, я вчера… нынче то есть… приехал, — отвечал Левин, не вдруг от волнения поняв ее вопрос. — Я хотел к вам ехать, — сказал
он и тотчас же, вспомнив,
с каким намерением
он искал ее, смутился и покраснел. — Я не знал, что вы катаетесь на коньках, и прекрасно катаетесь.
— Хорошо, хорошо, поскорей, пожалуйста, — отвечал Левин,
с трудом удерживая улыбку счастья, выступавшую невольно на
его лице. «Да, — думал
он, — вот это жизнь, вот это счастье! Вместе, сказала она, давайте кататься вместе. Сказать ей теперь? Но ведь я оттого и боюсь сказать, что теперь я счастлив, счастлив хоть надеждой… А тогда?… Но надо же! надо, надо! Прочь слабость!»