Неточные совпадения
Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться, что весь
его труд в настоящем случае заключается только в том, что
он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало не касаясь самого содержания летописи. С первой минуты до последней издателя не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и это одно уже может служить ручательством, с каким почтительным трепетом
он относился
к своей задаче.
И еще скажу: летопись сию преемственно слагали четыре архивариуса: Мишка Тряпичкин, да Мишка Тряпичкин другой, да Митька Смирномордов, да я, смиренный Павлушка, Маслобойников сын. Причем единую имели опаску, дабы не попали наши тетрадки
к г. Бартеневу и дабы не напечатал
он их в своем «Архиве». А затем богу слава и разглагольствию моему конец.
Искали, искали
они князя и чуть-чуть в трех соснах не заблудилися, да, спасибо, случился тут пошехонец-слепород, который эти три сосны как свои пять пальцев знал.
Он вывел
их на торную дорогу и привел прямо
к князю на двор.
— За что
он нас раскостил? — говорили одни, — мы
к нему всей душой, а
он послал нас искать князя глупого!
— Ты нам такого ищи, чтоб немудрый был! — говорили головотяпы новотору-вору. — На что нам мудрого-то, ну
его к ляду!
— Что вы за люди? и зачем ко мне пожаловали? — обратился
к ним князь.
— Ладно. Володеть вами я желаю, — сказал князь, — а чтоб идти
к вам жить — не пойду! Потому вы живете звериным обычаем: с беспробного золота пенки снимаете, снох портите! А вот посылаю
к вам заместо себя самого этого новотора-вора: пущай
он вами дома правит, а я отсель и
им и вами помыкать буду!
Долго раздумывал
он, кому из двух кандидатов отдать преимущество: орловцу ли — на том основании, что «Орел да Кромы — первые воры», — или шуянину — на том основании, что
он «в Питере бывал, на полу сыпал и тут не упал», но наконец предпочел орловца, потому что
он принадлежал
к древнему роду «Проломленных Голов».
Поехал
к ним орловец, надеясь в Старице стерлядями полакомиться, но нашел, что там «только грязи довольно».
И как
он потом, ловко повернувшись на одном каблуке, обратился
к городскому голове и присовокупил...
Глуповцы ужаснулись. Припомнили генеральное сечение ямщиков, и вдруг всех озарила мысль: а ну, как
он этаким манером целый город выпорет! Потом стали соображать, какой смысл следует придавать слову «не потерплю!» — наконец прибегли
к истории Глупова, стали отыскивать в ней примеры спасительной градоначальнической строгости, нашли разнообразие изумительное, но ни до чего подходящего все-таки не доискались.
Окончивши с этим делом,
он несколько отступил
к крыльцу и раскрыл рот…
Читая в «Летописце» описание происшествия столь неслыханного, мы, свидетели и участники иных времен и иных событий, конечно, имеем полную возможность отнестись
к нему хладнокровно.
Он не без основания утверждал, что голова могла быть опорожнена не иначе как с согласия самого же градоначальника и что в деле этом принимал участие человек, несомненно принадлежащий
к ремесленному цеху, так как на столе, в числе вещественных доказательств, оказались: долото, буравчик и английская пилка.
Выслушав такой уклончивый ответ, помощник градоначальника стал в тупик.
Ему предстояло одно из двух: или немедленно рапортовать о случившемся по начальству и между тем начать под рукой следствие, или же некоторое время молчать и выжидать, что будет. Ввиду таких затруднений
он избрал средний путь, то есть приступил
к дознанию, и в то же время всем и каждому наказал хранить по этому предмету глубочайшую тайну, дабы не волновать народ и не поселить в
нем несбыточных мечтаний.
Так, например, заседатель Толковников рассказал, что однажды
он вошел врасплох в градоначальнический кабинет по весьма нужному делу и застал градоначальника играющим своею собственною головою, которую
он, впрочем, тотчас же поспешил пристроить
к надлежащему месту.
Покуда шли эти толки, помощник градоначальника не дремал.
Он тоже вспомнил о Байбакове и немедленно потянул
его к ответу. Некоторое время Байбаков запирался и ничего, кроме «знать не знаю, ведать не ведаю», не отвечал, но когда
ему предъявили найденные на столе вещественные доказательства и сверх того пообещали полтинник на водку, то вразумился и, будучи грамотным, дал следующее показание...
В прошлом году, зимой — не помню, какого числа и месяца, — быв разбужен в ночи, отправился я, в сопровождении полицейского десятского,
к градоначальнику нашему, Дементию Варламовичу, и, пришед, застал
его сидящим и головою то в ту, то в другую сторону мерно помавающим.
В сей крайности вознамерились
они сгоряча меня на всю жизнь несчастным сделать, но я тот удар отклонил, предложивши господину градоначальнику обратиться за помощью в Санкт-Петербург,
к часовых и органных дел мастеру Винтергальтеру, что и было
ими выполнено в точности.
Выслушав показание Байбакова, помощник градоначальника сообразил, что ежели однажды допущено, чтобы в Глупове был городничий, имеющий вместо головы простую укладку, то, стало быть, это так и следует. Поэтому
он решился выжидать, но в то же время послал
к Винтергальтеру понудительную телеграмму [Изумительно!! — Прим. издателя.] и, заперев градоначальниково тело на ключ, устремил всю свою деятельность на успокоение общественного мнения.
Лучшие люди едут процессией
к помощнику градоначальника и настоятельно требуют, чтобы
он распорядился.
Глупов закипал. Не видя несколько дней сряду градоначальника, граждане волновались и, нимало не стесняясь, обвиняли помощника градоначальника и старшего квартального в растрате казенного имущества. По городу безнаказанно бродили юродивые и блаженные и предсказывали народу всякие бедствия. Какой-то Мишка Возгрявый уверял, что
он имел ночью сонное видение, в котором явился
к нему муж грозен и облаком пресветлым одеян.
Наконец глуповцы не вытерпели: предводительствуемые излюбленным гражданином Пузановым,
они выстроились в каре перед присутственными местами и требовали
к народному суду помощника градоначальника, грозя в противном случае разнести и
его самого, и
его дом.
И бог знает чем разрешилось бы всеобщее смятение, если бы в эту минуту не послышался звон колокольчика и вслед за тем не подъехала
к бунтующим телега, в которой сидел капитан-исправник, а с
ним рядом… исчезнувший градоначальник!
В то время как глуповцы с тоскою перешептывались, припоминая, на ком из
них более накопилось недоимки,
к сборщику незаметно подъехали столь известные обывателям градоначальнические дрожки. Не успели обыватели оглянуться, как из экипажа выскочил Байбаков, а следом за
ним в виду всей толпы очутился точь-в-точь такой же градоначальник, как и тот, который за минуту перед тем был привезен в телеге исправником! Глуповцы так и остолбенели.
Так, например,
он говорит, что на первом градоначальнике была надета та самая голова, которую выбросил из телеги посланный Винтергальтера и которую капитан-исправник приставил
к туловищу неизвестного лейб-кампанца; на втором же градоначальнике была надета прежняя голова, которую наскоро исправил Байбаков, по приказанию помощника городничего, набивши ее, по ошибке, вместо музыки вышедшими из употребления предписаниями.
В таком положении были дела, когда мужественных страдальцев повели
к раскату. На улице
их встретила предводимая Клемантинкою толпа, посреди которой недреманным оком [«Недреманное око», или «недремлющее око» — в дан — ном случае подразумевается жандармское отделение.] бодрствовал неустрашимый штаб-офицер. Пленников немедленно освободили.
— Ну, Христос с вами! отведите
им по клочку земли под огороды! пускай сажают капусту и пасут гусей! — коротко сказала Клемантинка и с этим словом двинулась
к дому, в котором укрепилась Ираидка.
Утром помощник градоначальника, сажая капусту, видел, как обыватели вновь поздравляли друг друга, лобызались и проливали слезы. Некоторые из
них до того осмелились, что даже подходили
к нему, хлопали по плечу и в шутку называли свинопасом. Всех этих смельчаков помощник градоначальника, конечно, тогда же записал на бумажку.
— Так выкатить
им три бочки пенного! — воскликнула неустрашимая немка, обращаясь
к солдатам, и не торопясь выехала из толпы.
Он уж подумывал, не лучше ли
ему самому воспользоваться деньгами, явившись
к толстомясой немке с повинною, как вдруг неожиданное обстоятельство дало делу совершенно новый оборот.
Они вспомнили, что в ветхом деревянном домике действительно жила и содержала заезжий дом
их компатриотка, Анеля Алоизиевна Лядоховская, и что хотя она не имела никаких прав на название градоначальнической помпадурши, но тоже была как-то однажды призываема
к градоначальнику.
«Ужасно было видеть, — говорит летописец, — как оные две беспутные девки, от третьей, еще беспутнейшей, друг другу на съедение отданы были! Довольно сказать, что
к утру на другой день в клетке ничего, кроме смрадных
их костей, уже не было!»
Но
к полудню слухи сделались еще тревожнее. События следовали за событиями с быстротою неимоверною. В пригородной солдатской слободе объявилась еще претендентша, Дунька Толстопятая, а в стрелецкой слободе такую же претензию заявила Матренка Ноздря. Обе основывали свои права на том, что и
они не раз бывали у градоначальников «для лакомства». Таким образом, приходилось отражать уже не одну, а разом трех претендентш.
Он немедленно вышел на площадь
к буянам и потребовал зачинщиков. Выдали Степку Горластого да Фильку Бесчастного.
Нельзя думать, чтобы «Летописец» добровольно допустил такой важный биографический пропуск в истории родного города; скорее должно предположить, что преемники Двоекурова с умыслом уничтожили
его биографию, как представляющую свидетельство слишком явного либерализма и могущую послужить для исследователей нашей старины соблазнительным поводом
к отыскиванию конституционализма даже там, где, в сущности, существует лишь принцип свободного сечения.
Следует ли обвинять
его за этот недостаток? или, напротив того, следует видеть в этом обстоятельстве тайную наклонность
к конституционализму? — разрешение этого вопроса предоставляется современным исследователям отечественной старины, которых издатель и отсылает
к подлинному документу.
Но на седьмом году правления Фердыщенку смутил бес. Этот добродушный и несколько ленивый правитель вдруг сделался деятелен и настойчив до крайности: скинул замасленный халат и стал ходить по городу в вицмундире. Начал требовать, чтоб обыватели по сторонам не зевали, а смотрели в оба, и
к довершению всего устроил такую кутерьму, которая могла бы очень дурно для
него кончиться, если б, в минуту крайнего раздражения глуповцев,
их не осенила мысль: «А ну как, братцы, нас за это не похвалят!»
Долго ли, коротко ли
они так жили, только в начале 1776 года в тот самый кабак, где
они в свободное время благодушествовали, зашел бригадир. Зашел, выпил косушку, спросил целовальника, много ли прибавляется пьяниц, но в это самое время увидел Аленку и почувствовал, что язык у
него прилип
к гортани. Однако при народе объявить о том посовестился, а вышел на улицу и поманил за собой Аленку.
Только и было сказано между
ними слов; но нехорошие это были слова. На другой же день бригадир прислал
к Дмитрию Прокофьеву на постой двух инвалидов, наказав
им при этом действовать «с утеснением». Сам же, надев вицмундир, пошел в ряды и, дабы постепенно приучить себя
к строгости, с азартом кричал на торговцев...
Стал бригадир считать звезды («очень
он был прост», — повторяет по этому случаю архивариус-летописец), но на первой же сотне сбился и обратился за разъяснениями
к денщику. Денщик отвечал, что звезд на небе видимо-невидимо.
К удивлению, бригадир не только не обиделся этими словами, но, напротив того, еще ничего не видя, подарил Аленке вяземский пряник и банку помады. Увидев эти дары, Аленка как будто опешила; кричать — не кричала, а только потихоньку всхлипывала. Тогда бригадир приказал принести свой новый мундир, надел
его и во всей красе показался Аленке. В это же время выбежала в дверь старая бригадирова экономка и начала Аленку усовещивать.
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который,
к счастию, успели потушить в самом начале. Сгорел только архив, в котором временно откармливалась
к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и пало
оно не на кого другого, а на Митьку. Узнали, что Митька напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и стали допрашивать с пристрастием, но
он, как отъявленный вор и злодей, от всего отпирался.
Бригадир ходил в мундире по городу и строго-настрого приказывал, чтоб людей, имеющих «унылый вид», забирали на съезжую и представляли
к нему.
Тогда бригадир призвал
к себе «излюбленных» и велел
им ободрять народ.
К довершению бедствия глуповцы взялись за ум. По вкоренившемуся исстари крамольническому обычаю, собрались
они около колокольни, стали судить да рядить и кончили тем, что выбрали из среды своей ходока — самого древнего в целом городе человека, Евсеича. Долго кланялись и мир и Евсеич друг другу в ноги: первый просил послужить, второй просил освободить. Наконец мир сказал...
И второе искушение кончилось. Опять воротился Евсеич
к колокольне и вновь отдал миру подробный отчет. «Бригадир же, видя Евсеича о правде безнуждно беседующего, убоялся
его против прежнего не гораздо», — прибавляет летописец. Или, говоря другими словами, Фердыщенко понял, что ежели человек начинает издалека заводить речь о правде, то это значит, что
он сам не вполне уверен, точно ли
его за эту правду не посекут.
— Знаю я одного человечка, — обратился
он к глуповцам, — не
к нему ли нам наперед поклониться сходить?
Никаких других сведений об «человечке» не имелось, да, по-видимому, и не ощущалось в
них надобности, потому что большинство уже зараньше было предрасположено
к безусловному доверию.
Побоища происходили очень серьезные, но глуповцы до того пригляделись
к этому явлению, что нимало даже не формализировались
им.