Неточные совпадения
В Чембаре говорили: а в случае ежели бог дожжичка не
пошлет, так нам, братцы, и помирать не в диковину! а в Эйдткунене говорили: там как
будет угодно насчет дожжичка распорядиться, а мы помирать не согласны!
Нет, даже Колупаев с Разуваевым — и те недовольны. Они, конечно, понимают, что «жить ноне очень способно», но в то же время не могут не тревожиться, что
есть тут что-то «необнакавенное», чудное, что,
идя по этой покатости, можно, того гляди, и голову свернуть. И оба начинают просить «констинтунциев»… Нам чтоб «констинтунциев» дали, а толоконников чтоб к нам под начал определили 26, да чтоб за печатью: и ныне и присно и во веки веков.
Мальчик без штанов. Ну, у нас, брат, не так. У нас бы не только яблоки съели, а и ветки-то бы все обломали! У нас, намеднись, дядя Софрон мимо кружки с керосином
шел — и тот весь
выпил!
— И мыслей нынче нет — это его превосходительство верно заметил: нет нынче мыслей-с! — все больше и больше горячился Удав. — В наше время настоящиемысли бывали, такие мысли, которые и обстановку имели, и излагаемы
быть могли. А нынче — экспромты пошли-с. Ни обстановки, ни изложения — одна середка. Откуда что взялось? держи! лови!
На первый взгляд, все это приметы настолько роковые (должно
быть, шкуры-то еще больше на убыль
пошли!), что западный человек сразу решил: теперь самое время объявить цену рублю — двугривенный.
Что же касается до графа Мамелфина, то он
был замечателен лишь тем, что происходил по прямой линии от боярыни Мамелфы Тимофеевны. Каким образом произошел на свет первый граф Мамелфин — предания молчали; в документах же объяснялось просто:"по сей причине". Этот же девиз значился и в гербе графов Мамелфиных. Но сам по себе граф, о котором
идет речь, ничего самостоятельного не представлял, а
был известен только в качестве приспешника и стремянного при графе ТвэрдоонтС.
Правда, что все эти"понеже"и"поелику", которыми так богаты наши бюрократические предания, такими же чиновниками изобретены и прописаны, как и те, которые ныне ограничиваются фельдъегерским окриком:
пошел! — но не нужно забывать, что первые изобретатели"понеже"
были люди свежие, не замученные, которым в охотку
было изобретать.
А прикрикнут на него, заставят какую ни на
есть выдумку по начальству представить — он присядет на минуту, начертит:"
пошел!" — и готов.
То
есть остался граф ТвэрдоонтС с теорией повсеместного смерча и с ее краткословной формулой:
пошел!
Этот человек дошел наконец до такой прострации, что даже слово «
пошел!» не мог порядком выговорить, а как-то с присвистом, и быстро выкрикивал: «п-шёл!» Именно так должен
был выкрикивать, мчась на перекладной, фельдъегерь, когда встречным вихром парусило на нем полы бараньего полушубка и волны снежной пыли залепляли нетрезвые уста.
Теперь, когда уровень требований значительно понизился, мы говорим: «Нам хоть бы Гизо — и то
слава богу!», но тогда и Луи-Филипп, и Гизо, и Дюшатель, и Тьер — все это
были как бы личные враги (право, даже более опасные, нежели Л. В. Дубельт), успех которых огорчал, неуспех — радовал.
Помню, я приехал в Париж сейчас после тяжелой болезни и все еще больной… и вдруг чудодейственно воспрянул. Ходил с утра до вечера по бульварам и улицам, одолевал довольно крутые подъемы — и не знал усталости. Мало того:
иду однажды по бульвару и встречаю русского доктора Г., о котором мне
было известно, что он в последнем градусе чахотки (и, действительно, месяца три спустя он умер в Ницце). Разумеется, удивляюсь.
Сверх того, по поводу того же Мак-Магона и его свойств, в летучей французской литературе того времени
шел довольно оживленный спор: как следует понимать простоту 36 (опять-таки под псевдонимом «честной шпаги»), то
есть видеть ли в ней гарантию вроде, например, конституции или, напротив, ожидать от нее всяких угроз?
Но, главное, он указал новый исход для французского шовинизма, выяснив, что, кроме военной
славы,
есть еще
слава экономического и финансового превосходства, которым можно хвастаться столь же резонно, как и военными победами, и притом с меньшею опасностью.
За этою же героической литературой
шла и русская беллетристика сороковых годов. И не только беллетристика, но и критика, воспитательное значение которой
было едва ли даже в этом смысле не решительнее.
— Истинно вам говорю: глядишь это, глядишь, какое нынче везде озорство
пошло, так инда тебя ножом по сердцу полыснет! Совсем жить невозможно стало. Главная причина: приспособиться никак невозможно. Ты думаешь: давай
буду жить так! — бац! живи вот как! Начнешь жить по-новому — бац! живи опять по-старому! Уж на что я простой человек, а и то сколько раз говорил себе: брошу Красный Холм и уеду жить в Петербург!
Что делать!
идешь мимо киоска, видишь: разложены, стало
быть, велено покупать — купишь.
Часов около шести компания вновь соединялась в следующем по порядку ресторане и спрашивала обед. Если и
пили мы всласть, хотя присутствие Старосмысловых несколько стесняло нас. Дня с четыре они
шли наравне с нами, но на пятый Федор Сергеич объявил, что у него болит живот, и спросил вместо обеда полбифштекса на двоих. Очевидно, в его душу начинало закрадываться сомнение насчет прогонов, и надо сказать правду, никого так не огорчало это вынужденное воздержание, как Блохина.
Да,
есть такие бедные, что всю жизнь не только из штатного положения не выходят, но и все остальные усовершенствования: и привислянское обрусение, и уфимские разделы — все это у них на глазах промелькнуло, по усам текло, а в рот не попало. Да их же еще, по преимуществу, для парада, на крестные ходы
посылают!
Тоска настигла меня немедленно, как только Блохины и Старосмысловы оставили Париж. Воротившись с проводин, я ощутил такое глубокое одиночество, такую неслыханную наготу, что чуть
было сейчас же не
послал в русский ресторан за бесшабашными советниками. Однако на этот раз воздержался. Во-первых, вспомнил, что я уж больше трех недель по Парижу толкаюсь, а ничего еще порядком не видал; во-вторых, меня вдруг озарила самонадеянная мысль: а что, ежели я и независимо от бесшабашных советников сумею просуществовать?
Две жизни
шли рядом: одна, так сказать, pro domo, [для себя] другая — страха ради иудейска, то
есть в форме оправдательного документа перед начальством.
Затем, куда бы мы с вами ни
пошли — в театры, рестораны и проч. — вы предоставляете мне то же удобства, какими
будете сами пользоваться.
Нас ехало в купе всего четыре человека, по одному в каждом углу. Может
быть, это
были всё соотечественники, но знакомиться нам не приходилось, потому что наступала ночь, а утром в Кёльне предстояло опять менять вагоны. Часа с полтора
шла обычная дорожная возня, причем мой vis-Ю-vis [сидевший напротив спутник] не утерпел-таки сказать: «а у нас-то что делается — чудеса!» — фразу, как будто сделавшуюся форменным приветствием при встрече русских в последнее время. И затем все окунулось в безмолвие.
Очевидно, тут речь
идет совсем не об единении, а о том, чтоб сделать из народа орудие известных личных расчетов. А сверх того, может
быть, и розничная продажа играет известную роль. Потому что, сообразите в самом деле, для чего этим людям вдруг понадобилось это единение? С чего они так внезапно заговорили о нем?
Неточные совпадения
Он знак подаст — и все хлопочут; // Он
пьет — все
пьют и все кричат; // Он засмеется — все хохочут; // Нахмурит брови — все молчат; // Так, он хозяин, это ясно: // И Тане уж не так ужасно, // И любопытная теперь // Немного растворила дверь… // Вдруг ветер дунул, загашая // Огонь светильников ночных; // Смутилась шайка домовых; // Онегин, взорами сверкая, // Из-за стола гремя встает; // Все встали: он к дверям
идет.
Был вечер. Небо меркло. Воды // Струились тихо. Жук жужжал. // Уж расходились хороводы; // Уж за рекой, дымясь, пылал // Огонь рыбачий. В поле чистом, // Луны при свете серебристом // В свои мечты погружена, // Татьяна долго
шла одна. //
Шла,
шла. И вдруг перед собою // С холма господский видит дом, // Селенье, рощу под холмом // И сад над светлою рекою. // Она глядит — и сердце в ней // Забилось чаще и сильней.
Тоска любви Татьяну гонит, // И в сад
идет она грустить, // И вдруг недвижны очи клонит, // И лень ей далее ступить. // Приподнялася грудь, ланиты // Мгновенным пламенем покрыты, // Дыханье замерло в устах, // И в слухе шум, и блеск в очах… // Настанет ночь; луна обходит // Дозором дальный свод небес, // И соловей во мгле древес //
Напевы звучные заводит. // Татьяна в темноте не спит // И тихо с няней говорит:
Чей взор, волнуя вдохновенье, // Умильной лаской наградил // Твое задумчивое пенье? // Кого твой стих боготворил?» // И, други, никого, ей-богу! // Любви безумную тревогу // Я безотрадно испытал. // Блажен, кто с нею сочетал // Горячку рифм: он тем удвоил // Поэзии священный бред, // Петрарке шествуя вослед, // А муки сердца успокоил, // Поймал и
славу между тем; // Но я, любя,
был глуп и нем.
Блажен, кто смолоду
был молод, // Блажен, кто вовремя созрел, // Кто постепенно жизни холод // С летами вытерпеть умел; // Кто странным снам не предавался, // Кто черни светской не чуждался, // Кто в двадцать лет
был франт иль хват, // А в тридцать выгодно женат; // Кто в пятьдесят освободился // От частных и других долгов, // Кто
славы, денег и чинов // Спокойно в очередь добился, // О ком твердили целый век: // N. N. прекрасный человек.