Неточные совпадения
В устах
всех Петербург представляется чем-то вроде жениха, приходящего в полуночи [1](Смотри Примечания 1 в конце книги); но ни те, ни другие, ни третьи
не искренни; это
так, façon de parler, [манера говорить (франц.).] потому что рот у нас
не покрыт.
«…Нет, нынче
не то, что было в прежнее время; в прежнее время народ как-то проще, любовнее был. Служил я, теперича, в земском суде заседателем, триста рублей бумажками получал, семейством угнетен был, а
не хуже людей жил. Прежде знали, что чиновнику тоже пить-есть надо, ну, и место давали
так, чтоб прокормиться было чем… А отчего? оттого, что простота во
всем была, начальственное снисхождение было — вот что!
„Батюшка, Демьян Иваныч,
так и
так, помоги!“ Выслушает Демьян Иваныч, посмеется начальнически: „Вы, мол, сукины дети, приказные, и деньгу-то сколотить
не умеете,
всё в кабак да в карты!“ А потом и скажет: „Ну, уж нечего делать, ступай в Шарковскую волость подать сбирать“.
И
все это ласковым словом,
не то чтоб по зубам да за волосы: „Я, дескать, взяток
не беру,
так вы у меня знай, каков я есть окружной!“ — нет, этак лаской да жаленьем, чтоб насквозь его, сударь, прошибло!
И отпустишь через полчаса. Оно, конечно, дела немного,
всего на несколько минут, да вы посудите, сколько тут вытерпишь: сутки двое-трое сложа руки сидишь, кислый хлеб жуешь… другой бы и жизнь-то
всю проклял — ну, ничего
таким манером и
не добудет.
Жил у нас в уезде купчина, миллионщик, фабрику имел кумачную, большие дела вел. Ну, хоть что хочешь, нет нам от него прибыли, да и только!
так держит ухо востро, что на-поди. Разве только иногда чайком попотчует да бутылочку холодненького разопьет с нами — вот и
вся корысть. Думали мы, думали, как бы нам этого подлеца купчишку на дело натравить —
не идет, да и
все тут, даже зло взяло. А купец видит это, смеяться
не смеется, а
так, равнодушествует, будто
не замечает.
Слово за словом, купец видит, что шутки тут плохие, хочь и впрямь пруд спущай, заплатил три тысячи, ну, и дело покончили. После мы по пруду-то маленько поездили, крючьями в воде потыкали, и тела, разумеется, никакого
не нашли. Только, я вам скажу, на угощенье, когда уж были мы
все выпивши, и расскажи Иван Петрович купцу, как
все дело было; верите ли,
так обозлилась борода, что даже закоченел
весь!
Повоют-повоют, да и начнут шептаться, а через полчаса, смотришь, и выйдет
всем одно решенье: даст кто целковый — ступай домой, а
не даст,
так всю руку напрочь.
Вот и вздумал он поймать Ивана Петровича, и научи же он мещанинишку: „Поди, мол, ты к лекарю, объясни, что вот
так и
так, состою на рекрутской очереди
не по сущей справедливости, семейство большое:
не будет ли отеческой милости?“ И прилагательным снабдили, да
таким, знаете,
все полуимперьялами,
так, чтоб у лекаря нутро разгорелось, а за оградой и свидетели, и
все как следует устроено: погиб Иван Петрович, да и
все тут.
— Ты, говорит, думаешь, что я и впрямь с ума спятил,
так нет же,
все это была штука. Подавай, говорю, деньги, или прощайся с жизнью; меня, говорит, на покаянье пошлют, потому что я
не в своем уме — свидетели есть, что
не в своем уме, — а ты в могилке лежать будешь.
Ну, конечно-с, тут разговаривать нечего: хочь и ругнул его тесть, может и чести коснулся, а деньги все-таки отдал. На другой же день Иван Петрович, как ни в чем
не бывало. И долго от нас таился, да уж после, за пуншиком,
всю историю рассказал, как она была.
Убьют они это зайца, шкуру с него сдерут, да
так,
не потроша, и кидают в котел варить, а котел-то
не чищен, как сделан; одно слово, смрад нестерпимый, а они ничего, едят
всё это месиво с аппетитом.
Понадобились Ивану Петровичу опять деньги, он опять к инородцу лечить, да
таким манером больше году его томил, покуда
всех денег
не высосал.
Так вот-с какие люди бывали в наше время, господа; это
не то что грубые взяточники или с большой дороги грабители; нет,
всё народ-аматёр был. Нам и денег, бывало,
не надобно, коли сами в карман лезут; нет, ты подумай да прожект составь, а потом и пользуйся.
Говорил он басом, как будто спросонья и
все так кратко — одно-два слова, больше изо рта
не выпустит.
Повлекут раба божия в острог, а на другой день и идет в губернию пространное донесение, что вот
так и
так, „имея неусыпное попечение о благоустройстве города“ — и пошла писать. И чего
не напишет! И „изуверство“, и „деятельные сношения с единомышленниками“, и „плевелы“, и „жатва“ —
все тут есть.
Как подходишь, где
всему происшествию быть следует,
так не то чтоб прямо, а бочком да ползком пробирешься, и сердце-то у тебя словно упадет, и в роту сушить станет.
И
не то чтоб на что-нибудь путное, а
так —
все прахом пошло.
И подлинно, грех сказать, чтоб он ее
не любил, а больше
так все об ней одной и в мыслях держал.
Прислан был к нам Фейер из другого города за отличие, потому что наш город торговый и на реке судоходной стоит. Перед ним был городничий, старик, и
такой слабый да добрый. Оседлали его здешние граждане. Вот приехал Фейер на городничество, и сзывает
всех заводчиков (а у нас их
не мало, до пятидесяти штук в городе-то).
И
не выпустил-таки из сибирки, доколе
всё сполна
не заплатил.
Молчит Фейер, только усами, как таракан, шевелит, словно обнюхивает, чем пахнет. Вот и приходит как-то купчик в гостиный двор в лавку, а в зубах у него цигарка. Вошел он в лавку, а городничий в другую рядом: следил уж он за ним шибко, ну, и свидетели на всякий случай тут же. Перебирает молодец товары, и
всё швыряет,
всё не по нем, скверно да непотребно, да и
все тут; и рисунок
не тот, и доброта скверная, да уж и что это за город
такой, что, чай, и ситцу порядочного найтить нельзя.
А впрочем, мы, чиновники, этого Фейера
не любили. Первое дело, он нас перед начальством исполнительностью в сумненье приводил, а второе, у него
все это как-то уж больно просто выходило, —
так, ломит нахрапом сплеча, да и
все. Что ж и за удовольствие этак-то служить!
Я всегда удивлялся, сколько красноречия нередко заключает в себе один палец истинного администратора. Городничие и исправники изведали на практике
всю глубину этой тайны; что же касается до меня, то до тех пор, покуда я
не сделался литератором, я ни о чем
не думал с
таким наслаждением, как о возможности сделаться, посредством какого-нибудь чародейства, указательным пальцем губернатора или хоть его правителя канцелярии.
Не радуют сердца ни красоты природы, ни шум со
всех сторон стремящихся водных потоков; напротив того, в душе поселяется какое-то тупое озлобление против
всего этого:
так бы, кажется, взял да и уехал, а уехать-то именно и нельзя.
Мы рассуждаем в этом случае
так: губерния Крутогорская хоть куда; мы тоже люди хорошие и, к тому же, приладились к губернии
так, что она нам словно жена; и климат, и
все, то есть и то и другое,
так хорошо и прекрасно, и
так все это славно, что вчуже даже мило смотреть на нас, а нам-то, пожалуй, и умирать
не надо!
— Так-с, без этого нельзя-с. Вот и я тоже туда еду; бородушек этих, знаете,
всех к рукам приберем! Руки у меня, как изволите видеть, цепкие, а и в писании сказано: овцы без пастыря — толку
не будет. А я вам истинно доложу, что тем эти бороды мне любезны, что с ними можно просто, без церемоний… Позвал он тебя, например, на обед: ну, надоела борода — и вон ступай.
Если вы
не знакомы с Порфирием Петровичем, то советую как можно скорее исправить эту опрометчивость. Его уважает
весь город, он уже двадцать лет старшиною благородного собрания, и его превосходительство ни с кем
не садится играть в вист с
таким удовольствием, как с Порфирием Петровичем.
За карточным столом Порфирий Петрович
не столько великолепен, сколько мил; в целой губернии нет
такого приятного игрока: он
не сердится, когда проигрывает,
не глядит вам алчно в глаза, как бы желая выворотить
все внутренности вашего кармана,
не подсмеивается над вами, когда вы проигрываете, однако ж и
не сидит как истукан.
Вообще, он старается руководить своего партнера более взорами и телодвижениями; если же партнер
так туп (и это бывает), что разговора этого
не понимает, то оставляет его на произвол судеб, употребив, однако ж, наперед
все меры к вразумлению несчастного.
И
не то чтоб стар был —
всего лет
не больше тридцати — и из себя недурен, и тенор
такой сладкий имел, да вот поди ты с ним! рассудком уж больно некрепок был,
не мог сносить сивушьего запаха.
Сиживал-таки Порфирка наш голодом
не один день; хаживал больше
все на босу ногу, зимой и летом, в одном изодранном тулупчишке.
По тринадцатому году отдали Порфирку в земский суд,
не столько для письма, сколько на побегушки приказным за водкой в ближайший кабак слетать. В этом почти единственно состояли
все его занятия, и, признаться сказать
не красна была его жизнь в эту пору: кто за волоса оттреплет, кто в спину колотушек надает; да бьют-то
всё с маху,
не изловчась, в
такое место, пожалуй, угодит, что дух вон. А жалованья за
все эти тиранства получал он
всего полтора рубля в треть бумажками.
Однако
все ему казалось, что он недовольно бойко идет по службе. Заприметил он, что жена его начальника
не то чтоб балует, а
так по сторонам поглядывает. Сам он считал себя к этому делу непригодным, вот и думает, нельзя ли ему как-нибудь полезным быть для Татьяны Сергеевны.
А Татьяна Сергеевна слушает это да смеется, и
не то чтоб губами только, а
так всем нутром, словно детки, когда им легонько брюшко пощекотишь.
— Вы меня извините, Татьяна Сергеевна, — говорил он ей, —
не от любопытства, больше от жажды просвещения-с, от желания усладить душу пером вашим —
такое это для меня наслаждение видеть, как ваше сердечко глубоко
все эти приятности чувствует… Ведь я по простоте, Татьяна Сергеевна, я ведь по-французскому
не учился, а чувствовать, однако, могу-с…
Ощутил лесной зверь, что у него на лбу будто зубы прорезываются. Взял письма, прочитал — там всякие
такие неудобные подробности изображаются. Глупая была баба! Мало ей того, чтоб грех сотворить, — нет, возьмет да на другой день
все это опишет: «Помнишь ли, мол, миленький, как ты сел вот
так, а я села вот этак, а потом ты взял меня за руку, а я, дескать, хотела ее отнять, ну, а ты»… и пошла, и пошла! да страницы четыре мелко-намелко испишет, и
все не то чтоб дело какое-нибудь, а
так, пустяки одни.
Таким-то образом он лет около трех
все только обстановлял себя, покуда
не почувствовал, что атмосфера кругом легче сделалась.
Однажды пришла ему фантазия за один раз
всю губернию ограбить — и что ж? Изъездил,
не поленился,
все закоулки, у исправников
все карманы наизнанку выворотил, и, однако ж,
не слышно было ропота, никто
не жаловался. Напротив того, радовались, что первые времена суровости и лакедемонизма [16] прошли и что сердце ему отпустило. Уж коли этакой человек возьмет, значит, он и защищать сумеет. Выходит, что
такому лицу деньги дать —
все равно что в ломбард их положить; еще выгоднее, потому что проценты больше.
И за
всем тем чтоб было с чиновниками у него фамильярство какое — упаси бог!
Не то чтобы водочкой или там «братец» или «душка», а явись ты к нему в форме, да коли на обед звать хочешь,
так зови толком: чтоб и уха из живых стерлядей была, и тосты по порядку, как следует.
Очевидно, что
такие сафические мысли [20] могут осаждать голову только в крайних и
не терпящих отлагательства «случаях». Княжна плачет, но мало-помалу источник слез иссякает; на сцену выступает
вся желчь, накопившаяся на дне ее тридцатилетнего сердца; ночь проводится без сна, среди волнений, порожденных злобой и отчаяньем… На другой день зеркало имеет честь докладывать ее сиятельству, что их личико желто, как выжатый лимон, а глаза покрыты подозрительною влагой…
Сверх того, и в отношении к туалету у Техоцкого
не все было в исправности, и провинности, обнаруживавшиеся по этой части, были
так очевидны, что
не могли
не броситься в глаза даже ослепленной княжне.
Княжна задумалась. При
всей ее экзальтации, сочетание слов „сиятельство“ и „училище детей канцелярских служителей“ звучало
так безобразно, что
не могло
не поразить ее.
— Ну да, самое последнее —
такое вот, где
все приказывают, а сам никому
не приказываешь, где заставляют писать, дежурить…
— Это, брат, дело надобно вести
так, — продолжал он, — чтоб тут сам черт ничего
не понял. Это, брат, ты по-приятельски поступил, что передо мной открылся; я эти дела вот как знаю! Я, брат, во
всех этих штуках искусился! Недаром же я бедствовал, недаром три месяца жил в шкапу в уголовной палате: квартиры, брат,
не было — вот что!
Княжна с ужасом должна сознаться, что тут существуют какие-то смутные расчеты, что она сама до
такой степени embourbée, что даже это странное сборище людей, на которое всякая порядочная женщина должна смотреть совершенно бесстрастными глазами, перестает быть безразличным сбродом, и напротив того, в нем выясняются для нее совершенно определительные фигуры, между которыми она начинает уже различать красивых от уродов, глупых от умных, как будто
не все они одни и те же — о, mon Dieu, mon Dieu! [о, боже мой, боже мой! (франц.)]
Так пробыла она несколько минут, и Техоцкий возымел даже смелость взять ее сиятельство за талию: княжна вздрогнула; но если б тут был посторонний наблюдатель, то в нем
не осталось бы ни малейшего сомнения, что эта дрожь происходит
не от неприятного чувства, а вследствие какого-то странного, всеобщего ощущения довольства, как будто ей до того времени было холодно, и теперь вдруг по
всему телу разлилась жизнь и теплота.
Во-первых, я постоянно страшусь, что вот-вот кому-нибудь недостанет холодного и что даже самые взоры и распорядительность хозяйки
не помогут этому горю, потому что одною распорядительностью никого накормить нельзя; во-вторых, я вижу очень ясно, что Марья Ивановна (
так называется хозяйка дома) каждый мой лишний глоток считает личным для себя оскорблением; в-третьих, мне кажется, что, в благодарность за вышеозначенный лишний глоток, Марья Ивановна чего-то ждет от меня, хоть бы, например, того, что я, преисполнившись яств, вдруг сделаю предложение ее Sevigne, которая безобразием превосходит всякое описание, а потому менее
всех подает надежду когда-нибудь достигнуть тех счастливых островов, где царствует Гименей.
Душа начинает тогда без разбора и без расчета выбрасывать
все свои сокровища; иногда даже и привирает, потому что когда дело на откровенность пошло, то
не приврать точно
так же невозможно, как невозможно
не наесться до отвала хорошего и вкусного кушанья.
— Еще бы! — отвечает Марья Ивановна, и голос ее дрожит и переходит в декламацию, а нос, от душевного волнения, наполняется кровью, независимо от
всего лица, как пузырек, стоящий на столе, наполняется красными чернилами, — еще бы! вы знаете, Анфиса Петровна, что я никому
не желаю зла — что мне? Я
так счастлива в своем семействе! но это уж превосходит всякую меру! Представьте себе…