Неточные совпадения
А
так как у Арины Петровны постоянно были в ходу различные тяжбы,
то частенько случалось, что болтливость доверенного человека выводила наружу барынины военные хитрости прежде, нежели они могли быть приведены в исполнение.
Арина Петровна сразу не залюбила стихов своего мужа, называла их паскудством и паясничаньем, а
так как Владимир Михайлыч собственно для
того и женился, чтобы иметь всегда под рукой слушателя для своих стихов,
то понятно, что размолвки не заставили долго ждать себя.
Находясь в
таких отношениях, они пользовались совместною жизнью в продолжение с лишком сорока лет, и никогда ни
тому, ни другой не приходило в голову, чтобы подобная жизнь заключала в себе что-либо противоестественное.
И в
то же время писала к сыну Порфирию Владимирычу: «Как жила твоя сестрица беспутно,
так и умерла, покинув мне на шею своих двух щенков…»
Он как бы провидел сомнения, шевелившиеся в душе матери, и вел себя с
таким расчетом, что самая придирчивая подозрительность — и
та должна была признать себя безоружною перед его кротостью.
— А за
то, что не каркай. Кра! кра! «не иначе, что
так будет»… пошел с моих глаз долой… ворона!
Жизнь до
такой степени истрепала его, что не оставила на нем никакого признака дворянского сына, ни малейшего следа
того, что и он был когда-то в университете и что и к нему тоже было обращено воспитательное слово науки.
— Не помню. Кажется, что-то было. Я, брат, вплоть до Харькова дошел, а хоть убей — ничего не помню. Помню только, что и деревнями шли, и городами шли, да еще, что в Туле откупщик нам речь говорил. Прослезился, подлец! Да, тяпнула-таки в
ту пору горя наша матушка-Русь православная! Откупщики, подрядчики, приемщики — как только Бог спас!
— Будут. Вот я
так ни при чем останусь — это верно! Да, вылетел, брат, я в трубу! А братья будут богаты, особливо Кровопивушка. Этот без мыла в душу влезет. А впрочем, он ее, старую ведьму, со временем порешит; он и именье и капитал из нее высосет — я на эти дела провидец! Вот Павел-брат —
тот душа-человек! он мне табаку потихоньку пришлет — вот увидишь! Как приеду в Головлево — сейчас ему цидулу:
так и
так, брат любезный, — успокой! Э-э-эх, эхма! вот кабы я богат был!
— То-то. Мы как походом шли — с чаями-то да с кофеями нам некогда было возиться. А водка — святое дело: отвинтил манерку, налил, выпил — и шабаш. Скоро уж больно нас в
ту пору гнали,
так скоро, что я дней десять не мывшись был!
Иногда в контору приходил и сам Финогей Ипатыч с оброками, и тогда на конторском столе раскладывались по пачкам
те самые деньги, на которые
так разгорались глаза у Степана Владимирыча.
И затем начинались бесконечные и исполненные цинизма разговоры с Яковом-земским о
том, какими бы средствами сердце матери
так смягчить, чтоб она души в нем не чаяла.
— Ну, уж там как хочешь разумей, а только истинная это правда, что
такое «слово» есть. А
то еще один человек сказывал: возьми, говорит, живую лягушку и положи ее в глухую полночь в муравейник; к утру муравьи ее всю объедят, останется одна косточка; вот эту косточку ты возьми, и покуда она у тебя в кармане — что хочешь у любой бабы проси, ни в чем тебе отказу не будет.
Обыкновенно приносили остатки маменькинова обеда, а
так как Арина Петровна была умеренна до скупости,
то естественно, что на его долю оставалось немного.
Словом сказать, хотелось и еще раз приобщиться к
той жизни, которая
так упорно отметала его от себя, броситься к матери в ноги, вымолить ее прощение и потом, на радостях, пожалуй, съесть и упитанного тельца.
Но
так как был уже второй час ночи,
то свидание произошло без слов.
Порфиша вскинул глазами в потолок и грустно покачал головою, словно бы говорил: «а-а-ах! дела! дела! и нужно же милого друга маменьку
так беспокоить! сидели бы все смирно, ладком да мирком — ничего бы этого не было, и маменька бы не гневалась… а-а-ах, дела, дела!» Но Арине Петровне, как женщине, не терпящей, чтобы течение ее мыслей было чем бы
то ни было прерываемо, движение Порфиши не понравилось.
Даже дворники — и
те дивятся: барыня, говорят, ты молоденькая и с достатком, а
такие труды на себя принимаешь!
— А коли понимаешь,
так, стало быть, понимаешь и
то, что, выделивши ему вологодскую-то деревню, можно обязательство с него стребовать, что он от папеньки отделен и всем доволен?
— «Ах» да «ах» — ты бы в
ту пору, ахало, ахал, как время было. Теперь ты все готов матери на голову свалить, а чуть коснется до дела — тут тебя и нет! А впрочем, не об бумаге и речь: бумагу, пожалуй, я и теперь сумею от него вытребовать. Папенька-то не сейчас, чай, умрет, а до
тех пор балбесу тоже пить-есть надо. Не выдаст бумаги — можно и на порог ему указать: жди папенькиной смерти! Нет, я все-таки знать желаю: тебе не нравится, что я вологодскую деревнюшку хочу ему отделить?
— Точно
так, маменька, если милость ваша будет. Оставить его на
том же положении, как и теперь, да и бумагу насчет наследства от него вытребовать.
В Головлеве
так в Головлеве ему жить! — наконец сказала она, — окружил ты меня кругом! опутал! начал с
того: как вам, маменька, будет угодно! а под конец заставил-таки меня под свою дудку плясать!
Сыновья ушли, а Арина Петровна встала у окна и следила, как они, ни слова друг другу не говоря, переходили через красный двор к конторе. Порфиша беспрестанно снимал картуз и крестился:
то на церковь, белевшуюся вдали,
то на часовню,
то на деревянный столб, к которому была прикреплена кружка для подаяний. Павлуша, по-видимому, не мог оторвать глаз от своих новых сапогов, на кончике которых
так и переливались лучи солнца.
— А кто виноват? кто над родительским благословением надругался? — сам виноват, сам именьице-то спустил! А именьице-то какое было: кругленькое, превыгодное, пречудесное именьице! Вот кабы ты повел себя скромненько да ладненько, ел бы ты и говядинку и телятинку, а не
то так и соусцу бы приказал. И всего было бы у тебя довольно: и картофельцу, и капустки, и горошку…
Так ли, брат, я говорю?
Если б Арина Петровна слышала этот диалог, наверно, она не воздержалась бы, чтоб не сказать: ну, затарантила таранта! Но Степка-балбес именно
тем и счастлив был, что слух его,
так сказать, не задерживал посторонних речей. Иудушка мог говорить сколько угодно и быть вполне уверенным, что ни одно его слово не достигнет по назначению.
Воспаленные глаза бессмысленно останавливаются
то на одном,
то на другом предмете и долго и пристально смотрят; руки и ноги дрожат; сердце
то замрет, словно вниз покатится,
то начнет колотить с
такою силой, что рука невольно хватается за грудь.
Как сама она, раз войдя в колею жизни, почти машинально наполняла ее одним и
тем же содержанием,
так, по мнению ее, должны были поступать и другие.
Ей не приходило на мысль, что самый характер жизненного содержания изменяется сообразно с множеством условий,
так или иначе сложившихся, и что наконец для одних (и в
том числе для нее) содержание это представляет нечто излюбленное, добровольно избранное, а для других — постылое и невольное.
— И чем тебе худо у матери стало! Одет ты и сыт — слава Богу! И теплехонько тебе, и хорошохонько… чего бы, кажется, искать! Скучно тебе,
так не прогневайся, друг мой, — на
то и деревня! Веселиев да балов у нас нет — и все сидим по углам да скучаем! Вот я и рада была бы поплясать да песни попеть — ан посмотришь на улицу, и в церковь-то Божию в этакую мукреть ехать охоты нет!
Сие да послужит нам всем уроком: кто семейными узами небрежет — всегда должен для себя
такого конца ожидать. И неудачи в сей жизни, и напрасная смерть, и вечные мучения в жизни следующей — все из сего источника происходит. Ибо как бы мы ни были высокоумны и даже знатны, но ежели родителей не почитаем,
то оные как раз и высокоумие, и знатность нашу в ничто обратят. Таковы правила, кои всякий живущий в сем мире человек затвердить должен, а рабы, сверх
того, обязаны почитать господ.
— Не всякий эту жидкость вместить может — оттого! А
так как мы вместить можем,
то и повторим! Ваше здоровье, сударыня!
Напротив
того, Павел поблагодарил мать холодно («точно укусить хотел»), тотчас же вышел в отставку («
так, без материнского благословения, как оглашенный, и выскочил на волю!») и поселился в Дубровине.
Тот внутренний образ Порфишки-кровопивца, который она когда-то с
такою редкою проницательностью угадывала, вдруг словно туманом задернулся.
То дождя по целым неделям нет,
то вдруг
такой зарядит, словно с цепи сорвется;
то жук одолел, все деревья в саду обглодал;
то крот появился, все луга изрыл.
—
Так вы тбк и говорите, что Божья воля! А
то «вообще» — вот какое объяснение нашли!
— А
то и вздумалось, что, по нынешнему времени, совсем собственности иметь не надо! Деньги — это
так! Деньги взял, положил в карман и удрал с ними! А недвижимость эта…
—
Так и будет кружить, как кружат. Или вот Порфишка-кровопивец: наймет адвоката, а
тот и будет тебе повестку за повесткой присылать!
И чем больше овладевал Павлом Владимирычем запой,
тем фантастичнее и,
так сказать, внезапнее становились его разговоры.
То будто он изобрел средство делаться невидимкой и через это получил возможность творить Порфишке
такие пакости, от которых
тот начинает стонать.
«Очисти»! «очисти»! — машинально лепечет язык, а мысль
так и летает:
то на антресоли заглянет,
то на погреб зайдет («сколько добра по осени было — всё растащили!»),
то начнет что-то припоминать — далекое-далекое.
И старость, и немощи, и беспомощность положения — все, казалось, призывало ее к смерти, как к единственному примиряющему исходу, но в
то же время замешивалось и прошлое с его властностью, довольством и простором, и воспоминания этого прошлого
так и впивались в нее,
так и притягивали ее к земле.
Она сидела, опершись головой на руку и обратив обмоченное слезами лицо навстречу поднимающемуся солнцу, как будто говорила ему: видь!! Она не стонала и не кляла, а только потихоньку всхлипывала, словно захлебывалась слезами. И в
то же время на душе у ней
так и горело...
Несмотря на табачный дым, мухи с каким-то ожесточением налетали на него,
так что он беспрестанно
то той,
то другой рукой проводил около лица.
— Ты, может быть, думаешь, что я смерти твоей желаю,
так разуверься, мой друг! Ты только живи, а мне, старухе, и горюшка мало! Что мне! мне и тепленько, и сытенько у тебя, и даже ежели из сладенького чего-нибудь захочется — все у меня есть! Я только насчет
того говорю, что у христиан обычай
такой есть, чтобы в ожидании предбудущей жизни…
Он выговорил все это залпом, злобствуя и волнуясь, и затем совсем изнемог. В продолжение, по крайней мере, четверти часа после
того он кашлял во всю мочь,
так что было даже удивительно, что этот жалкий человеческий остов еще заключает в себе столько силы. Наконец он отдышался и закрыл глаза.
Дневной свет сквозь опущенные гардины лился скупо, и
так как в углу, перед образом, теплилась лампадка,
то сумерки, наполнявшие комнату, казались еще темнее и гуще.
Ему померещилось, что он вышел оттуда, из этой
тьмы, которая сейчас в его глазах
так таинственно шевелилась; что там есть и еще, и еще… тени, тени, тени без конца!
Как ни сдерживал себя Иудушка, но ругательства умирающего до
того его проняли, что даже губы у него искривились и побелели.
Тем не менее лицемерие было до
такой степени потребностью его натуры, что он никак не мог прервать раз начатую комедию. С последними словами он действительно встал на колени и с четверть часа воздевал руки и шептал. Исполнивши это, он возвратился к постели умирающего с лицом успокоенным, почти ясным.
— Не сделал? ну, и
тем лучше, мой друг! По закону — оно даже справедливее. Ведь не чужим, а своим же присным достанется. Я вот на чту уж хил — одной ногой в могиле стою! а все-таки думаю: зачем же мне распоряжение делать, коль скоро закон за меня распорядиться может. И ведь как это хорошо, голубчик! Ни свары, ни зависти, ни кляуз… закон!
— Ах, бедный ты, бедный! как же это ты
так? Вот они, сироты — и
то, чай, знают!