Неточные совпадения
Однажды бурмистр из дальней вотчины, Антон Васильев, окончив барыне Арине Петровне Головлевой доклад о своей поездке в Москву для сбора оброков с проживающих по паспортам крестьян и уже получив от нее разрешение
идти в людскую, вдруг как-то таинственно замялся на месте, словно бы за ним
было еще какое-то слово и дело, о котором он и решался и не решался доложить.
— Стало
быть, что так. Сказывают, в восьми тысячах с аукциона дом-то
пошел.
Если б ей сказали, что Степан Владимирыч кого-нибудь убил, что головлевские мужики взбунтовались и отказываются
идти на барщину или что крепостное право рушилось, — и тут она не
была бы до такой степени поражена.
Когда Арина Петровна
посылала детям выговоры за мотовство (это случалось нередко, хотя серьезных поводов и не
было), то Порфиша всегда с смирением покорялся этим замечаниям и писал: «Знаю, милый дружок маменька, что вы несете непосильные тяготы ради нас, недостойных детей ваших; знаю, что мы очень часто своим поведением не оправдываем ваших материнских об нас попечений, и, что всего хуже, по свойственному человекам заблуждению, даже забываем о сем, в чем и приношу вам искреннее сыновнее извинение, надеясь со временем от порока сего избавиться и
быть в употреблении присылаемых вами, бесценный друг маменька, на содержание и прочие расходы денег осмотрительным».
— Не иначе, что так
будет! — повторяет Антон Васильев, — и Иван Михайлыч сказывал, что он проговаривался: шабаш! говорит,
пойду к старухе хлеб всухомятку
есть! Да ему, сударыня, коли по правде сказать, и деваться-то, окроме здешнего места, некуда. По своим мужичкам долго в Москве не находится. Одежа тоже нужна, спокой…
— А за то, что не каркай. Кра! кра! «не иначе, что так
будет»…
пошел с моих глаз долой… ворона!
— Стану ли я, сударыня, лгать! Верно говорил: к старухе
пойду хлеб всухомятку
есть!
— Только не про меня — так, что ли, хочешь сказать? Да, дружище, деньжищ у нее — целая прорва, а для меня пятака медного жаль! И ведь всегда-то она меня, ведьма, ненавидела! За что? Ну, да теперь, брат, шалишь! с меня взятки-то гладки, я и за горло возьму! Выгнать меня вздумает — не
пойду!
Есть не даст — сам возьму! Я, брат, отечеству послужил — теперь мне всякий помочь обязан! Одного боюсь: табаку не
будет давать — скверность!
— Не помню. Кажется, что-то
было. Я, брат, вплоть до Харькова дошел, а хоть убей — ничего не помню. Помню только, что и деревнями
шли, и городами
шли, да еще, что в Туле откупщик нам речь говорил. Прослезился, подлец! Да, тяпнула-таки в ту пору горя наша матушка-Русь православная! Откупщики, подрядчики, приемщики — как только Бог спас!
— Ничего, и колбасы
поедим. Походом
шли — не то едали. Вот папенька рассказывал: англичанин с англичанином об заклад побился, что дохлую кошку съест — и съел!
— То-то. Мы как походом
шли — с чаями-то да с кофеями нам некогда
было возиться. А водка — святое дело: отвинтил манерку, налил,
выпил — и шабаш. Скоро уж больно нас в ту пору гнали, так скоро, что я дней десять не мывшись
был!
— Много не много, а попробуй попонтируй-ко по столбовой! Ну, да вперед-то
идти все-таки нешту
было: жертвуют, обедами кормят, вина вволю. А вот как назад
идти — чествовать-то уж и перестали!
Время стоит еще раннее, шестой час в начале; золотистый утренний туман вьется над проселком, едва пропуская лучи только что показавшегося на горизонте солнца; трава блестит; воздух напоен запахами
ели, грибов и ягод; дорога
идет зигзагами по низменности, в которой кишат бесчисленные стада птиц.
Как за папеньку-то я
шла, у него только и
было, что Головлево, сто одна душа, да в дальних местах, где двадцать, где тридцать — душ с полтораста набралось!
— Ну, голубчик, с тобой — после! — холодно оборвала его Арина Петровна, — ты, я вижу, по Степкиным следам
идти хочешь… ах, не ошибись, мой друг! Покаешься после — да поздно
будет!
— А-а-ах! а что в Писании насчет терпенья-то сказано? В терпении, сказано, стяжите души ваши! в терпении — вот как! Бог-то, вы думаете, не видит? Нет, он все видит, милый друг маменька! Мы, может
быть, и не подозреваем ничего, сидим вот: и так прикинем, и этак примерим, — а он там уж и решил: дай, мол,
пошлю я ей испытание! А-а-ах! а я-то думал, что вы, маменька, паинька!
И тут же ей вспомнилось, что на нем ничего не
было, кроме халата да туфлей, из которых одна
была найдена под окном, и что всю прошлую ночь, как на грех, не переставаючи
шел дождь.
— И чем тебе худо у матери стало! Одет ты и сыт —
слава Богу! И теплехонько тебе, и хорошохонько… чего бы, кажется, искать! Скучно тебе, так не прогневайся, друг мой, — на то и деревня! Веселиев да балов у нас нет — и все сидим по углам да скучаем! Вот я и рада
была бы поплясать да песни попеть — ан посмотришь на улицу, и в церковь-то Божию в этакую мукреть ехать охоты нет!
— А такое время, что вы вот газет не читаете, а я читаю. Нынче адвокаты везде
пошли — вот и понимайте. Узнает адвокат, что у тебя собственность
есть — и почнет кружить!
Попробовала
было встать на молитву — не внушит ли что Бог? — но и молитва на ум не
шла, даже язык как-то не слушался.
— Никак я вас не понимаю… Вы на весь свет меня дураком прославили — ну, и дурак я! И пусть
буду дурак! Смотрите, какие штуки-фигуры придумали — капитал им из рук в руки передай! А сам что? — в монастырь, что ли, прикажете мне спасаться
идти да оттуда глядеть, как вы моим капиталом распоряжаться
будете?
И он с тою же пленительностью представил из себя «молодца», то
есть выпрямился, отставил одну ногу, выпятил грудь и откинул назад голову. Все улыбнулись, но кисло как-то, словно всякий говорил себе: ну,
пошел теперь паук паутину ткать!
— Желаю! от души брату желаю! Не любил он меня, а я — желаю! Я всем добра желаю! и ненавидящим и обидящим — всем! Несправедлив он
был ко мне — вот Бог болезнь ему
послал, не я, а Бог! А много он, маменька, страдает?
— «Кувырком» — это покойная Лядова… вот, кузина, прелесть-то
была! Когда умерла, так тысячи две человек за гробом
шли… думали, что революция
будет!
— И ты, дружок,
будешь видеть, и все
будут видеть, а душа покойного радоваться
будет. Может, он что-нибудь и вымолит там для тебя! Ты и не ждешь — ан вдруг тебе Бог счастье
пошлет!
Вообще она жила, как бы не участвуя лично в жизни, а единственно в силу того, что в этой развалине еще хоронились какие-то забытые концы, которые надлежало собрать, учесть и подвести итоги. Покуда эти концы
были еще налицо, жизнь
шла своим чередом, заставляя развалину производить все внешние отправления, какие необходимы для того, чтоб это полусонное существование не рассыпалось в прах.
Матери же писал так: «Огурчиков, добрый друг маменька, по силе возможности,
посылаю; что же касается до индюшек, то, сверх пущенных на племя, остались только петухи, кои для вас, по огромности их и ограниченности вашего стола,
будут бесполезны.
— Как знать, милый друг маменька! А вдруг полки
идут! Может
быть, война или возмущение — чтоб
были полки в срок на местах! Вон, намеднись, становой сказывал мне, Наполеон III помер, — наверное, теперь французы куролесить начнут! Натурально, наши сейчас вперед — ну, и давай, мужичок, подводку! Да в стыть, да в метель, да в бездорожицу — ни на что не посмотрят: поезжай, мужичок, коли начальство велит! А нас с вами покамест еще поберегут, с подводой не выгонят!
Иудушка знал, что
есть человек, значащийся по документам его сыном, которому он обязан в известные сроки
посылать условленное, то
есть им же самим определенное жалованье, и от которого, взамен того, он имеет право требовать почтения и повиновения.
День потянулся вяло. Попробовала
было Арина Петровна в дураки с Евпраксеюшкой сыграть, но ничего из этого не вышло. Не игралось, не говорилось, даже пустяки как-то не
шли на ум, хотя у всех
были в запасе целые непочатые углы этого добра. Насилу пришел обед, но и за обедом все молчали. После обеда Арина Петровна собралась
было в Погорелку, но Иудушку даже испугало это намерение доброго друга маменьки.
— Ну, хорошо. Я уйду. Стало
быть, нельзя? Прекрасно-с. По-родственному. Из-за трех тысяч рублей внук в Сибирь должен
пойти! Напутственный-то молебен отслужить не забудьте!
«
Пойду сейчас и покончу разом! — говорил он себе, — или нет! Нет, зачем же сегодня… Может
быть, что-нибудь… да, впрочем, что же такое может
быть? Нет, лучше завтра… Все-таки, хоть нынче день… Да, лучше завтра. Скажу — и уеду».
— Нет, нет, нет! Не хочу я твои пошлости слушать! Да и вообще — довольно. Что надо
было высказать, то ты высказал. Я тоже ответ тебе дал. А теперь
пойдем и
будем чай
пить. Посидим да поговорим, потом
поедим,
выпьем на прощанье — и с Богом. Видишь, как Бог для тебя милостив! И погодка унялась, и дорожка поглаже стала. Полегоньку да помаленьку, трюх да трюх — и не увидишь, как доплетешься до станции!
— Нет, нет, нет! не
будем об этом говорить!
Пойдем в столовую: маменька, поди, давно без чаю соскучилась. Не годится старушку заставлять ждать.
— Теперича, ежели Петенька и не шибко поедет, — опять начал Порфирий Владимирыч, — и тут к вечеру легко до станции железной дороги
поспеет. Лошади у нас свои, не мученные, часика два в Муравьеве покормят — мигом домчат. А там — фиюю!
пошла машина погромыхивать! Ах, Петька! Петька! недобрый ты! остался бы ты здесь с нами, погостил бы — право! И нам
было бы веселее, да и ты бы — смотри, как бы ты здесь в одну неделю поправился!
Все смолкают; стаканы с чаем стоят нетронутыми. Иудушка тоже откидывается на спинку стула и нервно покачивается. Петенька, видя, что всякая надежда потеряна, ощущает что-то вроде предсмертной тоски и под влиянием ее готов
идти до крайних пределов. И отец и сын с какою-то неизъяснимою улыбкой смотрят друг другу в глаза. Как ни вышколил себя Порфирий Владимирыч, но близится минута, когда и он не в состоянии
будет сдерживаться.
— Ну вот! ну,
слава Богу! вот теперь полегче стало, как помолился! — говорит Иудушка, вновь присаживаясь к столу, — ну, постой! погоди! хоть мне, как отцу, можно
было бы и не входить с тобой в объяснения, — ну, да уж пусть
будет так! Стало
быть, по-твоему, я убил Володеньку?
Одним утром она, по обыкновению, собралась встать с постели и не могла. Она не ощущала никакой особенной боли, ни на что не жаловалась, а просто не могла встать. Ее даже не встревожило это обстоятельство, как будто оно
было в порядке вещей. Вчера сидела еще у стола,
была в силах бродить — нынче лежит в постели, «неможется». Ей даже покойнее чувствовалось. Но Афимьюшка всполошилась и, потихоньку от барыни,
послала гонца к Порфирию Владимирычу.
Расспросил насчет попа, дома ли он, чтоб, в случае надобности, можно
было сейчас же за ним
послать, справился, где стоит маменькин ящик с бумагами, заперт ли он, и, успокоившись насчет существенного, призвал кухарку и велел приготовить обедать для себя.
Все
будет! и к сироткам эстафету
пошлем, и Петьку из Питера выпишем — все чередом сделаем!
— Зачем нанимать? свои лошади
есть! Ты, чай, не чужая! Племяннушка… племяннушкой мне приходишься! — всхлопотался Порфирий Владимирыч, осклабляясь «по-родственному», — кибиточку… парочку лошадушек —
слава те Господи! не пустодомом живу! Да не поехать ли и мне вместе с тобой! И на могилке бы побывали, и в Погорелку бы заехали! И туда бы заглянули, и там бы посмотрели, и поговорили бы, и подумали бы, чту и как… Хорошенькая ведь у вас усадьбица, полезные в ней местечки
есть!
— Ну, мы, стало
быть, богаче вас. И от себя сложились, и кавалеров наших заставили подписаться — шестьсот рублей собрали и
послали ему.
При этих словах Аннинька и еще поплакала. Ей вспомнилось: где стол
был яств — там гроб стоит, и слезы так и лились. Потом она
пошла к батюшке в хату, напилась чаю, побеседовала с матушкой, опять вспомнила: и бледна смерть на всех глядит — и опять много и долго плакала.
— И в город поедем, и похлопочем — все в свое время сделаем. А прежде — отдохни, поживи!
Слава Богу! не в трактире, а у родного дяди живешь! И
поесть, и чайку попить, и вареньицем полакомиться — всего вдоволь
есть! А ежели кушанье какое не понравится — другого спроси! Спрашивай, требуй! Щец не захочется — супцу подать вели! Котлеточек, уточки, поросеночка… Евпраксеюшку за бока бери!.. А кстати, Евпраксеюшка! вот я поросеночком-то похвастался, а хорошенько и сам не знаю,
есть ли у нас?
— Об том-то я и говорю. Потолкуем да поговорим, а потом и поедем. Благословясь да Богу помолясь, а не так как-нибудь: прыг да шмыг! Поспешишь — людей насмешишь! Спешат-то на пожар, а у нас,
слава Богу, не горит! Вот Любиньке — той на ярмарку спешить надо, а тебе что! Да вот я тебя еще что спрошу: ты в Погорелке, что ли, жить
будешь?
Ясно, что тут дело
шло совсем не об том, чтобы подбирать себе общество по душе, а об том, чтобы примоститься к какому бы то ни
было обществу, лишь бы не изнывать в одиночестве.
— Ну-ну! раскипятилась? пойдем-ка, стрекоза, за добра ума, чай
пить! Самовар-то уж, чай, давно хр-хр… да зз-зз… на столе делает.
— А то, что нечего мне здесь делать. Что у вас делать! Утром встать — чай
пить идти, за чаем думать: вот завтракать подадут! за завтраком — вот обедать накрывать
будут! за обедом — скоро ли опять чай? А потом ужинать и спать… умрешь у вас!
— Я когда у батюшки жила, тощбя-претощбя
была. А теперь — ишь какая! печь печью сделалась! Скука-то, стало
быть, впрок
идет!
В этих внутренних собеседованиях с самим собою, как ни запутано
было их содержание, замечалось даже что-то похожее на пробуждение совести. Но представлялся вопрос:
пойдет ли Иудушка дальше по этому пути, или же пустомыслие и тут сослужит ему обычную службу и представит новую лазейку, благодаря которой он, как и всегда, успеет выйти сухим из воды?