Неточные совпадения
И невольно рука ее искала лучшего куска на блюде, чтоб
передать его ласковому сыну, несмотря на то, что один вид
этого сына поднимал в ее сердце смутную тревогу чего-то загадочного, недоброго.
— Ну нет —
это, брат, аттбнде! — я бы тебя главнокомандующим надо всеми имениями сделал! Да, друг, накормил, обогрел ты служивого — спасибо тебе! Кабы не ты, понтировал бы я теперь пешедралом до дома предков моих! И вольную бы тебе сейчас в зубы, и все бы
перед тобой мои сокровища открыл — пей, ешь и веселись! А ты как обо мне полагал, дружище?
Сказавши
это, Головлев круто поворачивает по направлению проселка и начинает шагать, опираясь на суковатую палку, которую он
перед тем срезал от дерева.
Он припоминает свою старую головлевскую жизнь, и ему кажется, что
перед ним растворяются двери сырого подвала, что, как только он перешагнет за порог
этих дверей, так они сейчас захлопнутся, — и тогда все кончено.
Перед глазами печка, и мысль до того переполняется
этим представлением, что не принимает никаких других впечатлений.
Это жуир в полном смысле слова, несмотря на свои пятьдесят лет, жуир, который и прежде не отступал и долго еще не отступит ни
перед какой попойкой, ни
перед каким объедением.
— Она! именно она! И все Порфишке-кровопивцу
передает! Сказывают, что у него и лошади в хомутах целый день стоят, на случай, ежели брат отходить начнет! И представьте, на днях она даже мебель, вещи, посуду — всё переписала: на случай, дескать, чтобы не пропало чего!
Это она нас-то, нас-то воровками представить хочет!
Словно живой, метался
перед ним
этот паскудный образ, а в ушах раздавалось слезно-лицемерное пустословие Иудушки, пустословие, в котором звучала какая-то сухая, почти отвлеченная злоба ко всему живому, не подчиняющемуся кодексу, созданному преданием лицемерия.
Все
эти неизбежные сцены будущего так и метались
перед глазами Арины Петровны. И как живой звенел в ее ушах маслянисто-пронзительный голос Иудушки, обращенный к ней...
Павел Владимирыч наконец понял, что
перед ним не тень, а сам кровопивец во плоти. Он как-то вдруг съежился, как будто знобить его начало. Глаза Иудушки смотрели светло, по-родственному, но больной очень хорошо видел, что в
этих глазах скрывается «петля», которая вот-вот сейчас выскочит и захлестнет ему горло.
Но Арина Петровна только безмолвно кивнула головой в ответ и не двинулась. Казалось, она с любопытством к чему-то прислушивалась. Как будто какой-то свет пролился у ней
перед глазами, и вся
эта комедия, к повторению которой она с малолетства привыкла, в которой сама всегда участвовала, вдруг показалась ей совсем новою, невиданною.
Что с ними будет? —
этот вопрос вставал
перед ней назойливо и ежеминутно; но ведь ни
этим вопросом, ни даже более страшными не удержишь того, кто рвется на волю.
Лампадка горит
перед образом и светом своим сообщает предметам какой-то обманчивый характер, точно
это не предметы, а только очертания предметов.
Рядом с
этим сомнительным светом является другой, выходящий из растворенной двери соседней комнаты, где
перед киотом зажжено четыре или пять лампад.
Следует ли по
этому случаю радоваться или соболезновать — судить об
этом не мое дело. Думаю, однако ж, что если лицемерие может внушить негодование и страх, то беспредметное лганье способно возбудить докуку и омерзение. А потому самое лучшее —
это, оставив в стороне вопрос о преимуществах лицемерия сознательного
перед бессознательным или наоборот, запереться и от лицемеров, и от лгунов.
— Чего не можно! Садись! Бог простит! не нарочно ведь, не с намерением, а от забвения.
Это и с праведниками случалось! Завтра вот чем свет встанем, обеденку отстоим, панихидочку отслужим — все как следует сделаем. И его душа будет радоваться, что родители да добрые люди об нем вспомнили, и мы будем покойны, что свой долг выполнили. Так-то, мой друг. А горевать не след —
это я всегда скажу: первое, гореваньем сына не воротишь, а второе — грех
перед Богом!
Иудушка тоже не понимал. Он не понимал, что открывавшаяся
перед его глазами могила уносила последнюю связь его с живым миром, последнее живое существо, с которым он мог делить прах, наполнявший его. И что отныне
этот прах, не находя истока, будет накопляться в нем до тех пор, пока окончательно не задушит его.
Евпраксеюшка, державшая в
это время
перед ртом блюдечко с горячим чаем, утвердительно повела носом воздух.
— Вздор, сударыня, вздор! Там, провинилась ли, нет ли Улитка
перед барином —
это само собой! а тут этакой случай — а он нб-поди! Что нам, целоваться, что ли, с ней? Нет, неминучее дело, что мне самой придется в
это дело вступиться!
Развязки нехитрых романов девичьей обыкновенно бывали очень строгие и даже бесчеловечные (виновную выдавали замуж в дальнюю деревню, непременно за мужика-вдовца, с большим семейством; виновного — разжаловывали в скотники или отдавали в солдаты); но воспоминания об
этих развязках как-то стерлись (память культурных людей относительно прошлого их поведения вообще снисходительна), а самый процесс сослеживания «амурной интриги» так и мелькал до сих пор
перед глазами, словно живой.
Увы!
это слово было: «прелюбодеяние», и обозначало такое действие, в котором Иудушка и
перед самим собой сознаться не хотел.
Панихиды, сорокоусты, поминальные обеды и проч. — все
это он, по обычаю, отбыл как следует и всем
этим, так сказать, оправдал себя и
перед людьми, и
перед провидением.
— Птицам ум не нужен, — наконец сказал он, — потому что у них соблазнов нет. Или, лучше сказать, есть соблазны, да никто с них за
это не взыскивает. У них все натуральное: ни собственности нет, за которой нужно присмотреть, ни законных браков нет, а следовательно, нет и вдовства. Ни
перед Богом, ни
перед начальством они в ответе не состоят: один у них начальник — петух!
На другое утро после
этого разговора, покуда молодая мать металась в жару и бреду, Порфирий Владимирыч стоял
перед окном в столовой, шевелил губами и крестил стекло. С красного двора выезжала рогожная кибитка, увозившая Володьку. Вот она поднялась на горку, поравнялась с церковью, повернула налево и скрылась в деревне. Иудушка сотворил последнее крестное знамение и вздохнул.
Опять фантазия его разыгрывается, опять он начинает забываться, словно сон его заводит. Сколько лишних ложек щец пойдет? сколько кашки? и что поп с попадьей говорят по случаю прихода Евпраксеюшки? как они промежду себя ругают ее… Все
это, и кушанья и речи, так и мечется у него, словно живое,
перед глазами.
— Правду говорят, что все господа проклятые! Народят детей — и забросят в болото, словно щенят! И горюшка им мало! И ответа ни
перед кем не дадут, словно и Бога на них нет! Волк — и тот
этого не сделает!
Не торопясь да Богу помолясь, никем не видимые, через поля и овраги, через долы и луга, пробираются они на пустошь Уховщину и долго не верят глазам своим. Стоит
перед ними лесище стена стеной, стоит, да только вершинами в вышине гудёт. Деревья все одно к одному, красные — сосняк; которые в два, а которые и в три обхвата; стволы у них прямые, обнаженные, а вершины могучие, пушистые: долго, значит, еще
этому лесу стоять можно!
— Далось тебе
это Горюшкино! — говорит Арина Петровна, очевидно, становясь в тупик
перед обвинением сына.
Лицо у него было благородное, манеры благородные, образ мыслей благородный, но в то же время все, вместе взятое, внушало уверенность, что человек
этот отнюдь не обратится в бегство
перед земским ящиком.
Эта женщина, благодаря своей личной энергии, довела уровень благосостояния семьи до высшей точки, но и за всем тем ее труд пропал даром, потому что она не только не
передала своих качеств никому из детей, а, напротив, сама умерла, опутанная со всех сторон праздностью, пустословием и пустоутробием.
Измученные, потрясенные, разошлись они по комнатам. Но Порфирию Владимирычу не спалось. Он ворочался с боку на бок в своей постели и все припоминал, какое еще обязательство лежит на нем. И вдруг в его памяти совершенно отчетливо восстановились те слова, которые случайно мелькнули в его голове часа за два
перед тем. «Надо на могилку к покойнице маменьке проститься сходить…» При
этом напоминании ужасное, томительное беспокойство овладело всем существом его…
Неточные совпадения
Г-жа Простакова. Без наук люди живут и жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а с тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало, сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был! Жизни не жалел, чтоб из сундука ничего не вынуть.
Перед другим не похвалюсь, от вас не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке с деньгами, умер, так сказать, с голоду. А! каково
это?
"Было чего испугаться глуповцам, — говорит по
этому случаю летописец, — стоит
перед ними человек роста невеликого, из себя не дородный, слов не говорит, а только криком кричит".
Наконец он не выдержал. В одну темную ночь, когда не только будочники, но и собаки спали, он вышел, крадучись, на улицу и во множестве разбросал листочки, на которых был написан первый, сочиненный им для Глупова, закон. И хотя он понимал, что
этот путь распубликования законов весьма предосудителен, но долго сдерживаемая страсть к законодательству так громко вопияла об удовлетворении, что
перед голосом ее умолкли даже доводы благоразумия.
И, сказав
это, вывел Домашку к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху и животами охнули. Стояла она
перед ними, та же немытая, нечесаная, как прежде была; стояла, и хмельная улыбка бродила по лицу ее. И стала им
эта Домашка так люба, так люба, что и сказать невозможно.
Этого мало: в первый же праздничный день он собрал генеральную сходку глуповцев и
перед нею формальным образом подтвердил свои взгляды на администрацию.