Неточные совпадения
Горничные ходили на цыпочках; ключница Акулина совалась, как помешанная: назначено было после обеда варенье варить, и вот пришло время, ягоды вычищены, готовы, а от барыни
ни приказу,
ни отказу нет; садовник Матвей пришел было
с вопросом, не пора ли персики обирать, но в девичьей так на него цыкнули,
что он немедленно отретировался.
Вместе
с сытостью возвращается к нему и самоуверенность, и он, как
ни в
чем не бывало, говорит, обращаясь к Ивану Михайлычу...
—
Ни за
что! — крикнула она наконец, стукнув кулаком по столу и вскакивая
с кресла.
— Так… так… знала я,
что ты это присоветуешь. Ну хорошо. Положим,
что сделается по-твоему. Как
ни несносно мне будет ненавистника моего всегда подле себя видеть, — ну, да видно пожалеть обо мне некому. Молода была — крест несла, а старухе и подавно от креста отказываться не след. Допустим это, будем теперь об другом говорить. Покуда мы
с папенькой живы — ну и он будет жить в Головлеве,
с голоду не помрет. А потом как?
С братьями он расстался мирно и был в восторге,
что теперь у него целый запас табаку. Конечно, он не мог воздержаться, чтоб не обозвать Порфишу кровопивушкой и Иудушкой, но выражения эти совершенно незаметно утонули в целом потоке болтовни, в которой нельзя было уловить
ни одной связной мысли. На прощанье братцы расщедрились и даже дали денег, причем Порфирий Владимирыч сопровождал свой дар следующими словами...
Как
ни ничтожны такие пустяки, но из них постепенно созидается целая фантастическая действительность, которая втягивает в себя всего человека и совершенно парализует его деятельность. Арина Петровна как-то вдруг выпустила из рук бразды правления и в течение двух лет только и делала,
что с утра до вечера восклицала...
Только
что начал он руки на молитву заводить — смотрит, ан в самом кумполе свет, и голубь на него смотрит!» Вот
с этих пор я себе и положила: какова пора
ни мера, а конец жизни у Сергия-троицы пожить!
Тогда как Порфиша и себя и семью — все вверил маменькиному усмотрению, Павел не только
ни об
чем с ней не советуется, но даже при встречах как-то сквозь зубы говорит!
Как
ни сдерживал себя Иудушка, но ругательства умирающего до того его проняли,
что даже губы у него искривились и побелели. Тем не менее лицемерие было до такой степени потребностью его натуры,
что он никак не мог прервать раз начатую комедию.
С последними словами он действительно встал на колени и
с четверть часа воздевал руки и шептал. Исполнивши это, он возвратился к постели умирающего
с лицом успокоенным, почти ясным.
Что это
ни на
что не похоже,
что они в Погорелке никого не видят, кроме попа, который к тому же постоянно, при свидании
с ними, почему-то заговаривает о девах, погасивших свои светильники, и
что вообще — «так нельзя».
Что с ними будет? — этот вопрос вставал перед ней назойливо и ежеминутно; но ведь
ни этим вопросом,
ни даже более страшными не удержишь того, кто рвется на волю.
— Как знать, милый друг маменька! А вдруг полки идут! Может быть, война или возмущение — чтоб были полки в срок на местах! Вон, намеднись, становой сказывал мне, Наполеон III помер, — наверное, теперь французы куролесить начнут! Натурально, наши сейчас вперед — ну, и давай, мужичок, подводку! Да в стыть, да в метель, да в бездорожицу —
ни на
что не посмотрят: поезжай, мужичок, коли начальство велит! А нас
с вами покамест еще поберегут,
с подводой не выгонят!
— Ах, грех какой! Хорошо еще,
что лампадки в образной зажжены. Точно ведь свыше
что меня озарило.
Ни праздник у нас сегодня,
ни что — просто
с Введеньева дня лампадки зажжены, — только подходит ко мне давеча Евпраксеюшка, спрашивает: «Лампадки-то боковые тушить,
что ли?» А я, точно вот толкнуло меня, подумал эдак
с минуту и говорю: не тронь! Христос
с ними, пускай погорят! Ан вон оно
что!
В таком тоне разговор длился
с полчаса, так
что нельзя было понять, взаправду ли отвечает Петенька или только отделывается. Поэтому как
ни вынослив был Иудушка относительно равнодушия своих детей, однако и он не выдержал и заметил...
Нет сомнения,
что с Петенькой случилось что-то недоброе, но,
что бы
ни случилось, он, Порфирий Головлев, должен быть выше этих случайностей.
— Ну, спал — так и слава Богу. У родителей только и можно слатйнько поспать. Это уж я по себе знаю: как
ни хорошо, бывало, устроишься в Петербурге, а никогда так сладко не уснешь, как в Головлеве. Точно вот в колыбельке тебя покачивает. Так как же мы
с тобой: попьем чайку,
что ли, сначала, или ты сейчас что-нибудь сказать хочешь?
Все смолкают; стаканы
с чаем стоят нетронутыми. Иудушка тоже откидывается на спинку стула и нервно покачивается. Петенька, видя,
что всякая надежда потеряна, ощущает что-то вроде предсмертной тоски и под влиянием ее готов идти до крайних пределов. И отец и сын
с какою-то неизъяснимою улыбкой смотрят друг другу в глаза. Как
ни вышколил себя Порфирий Владимирыч, но близится минута, когда и он не в состоянии будет сдерживаться.
—
Чего ждать-то! Я вижу,
что ты на ссору лезешь, а я
ни с кем ссориться не хочу. Живем мы здесь тихо да смирно, без ссор да без свар — вот бабушка-старушка здесь сидит, хоть бы ее ты посовестился! Ну, зачем ты к нам приехал?
Одним утром она, по обыкновению, собралась встать
с постели и не могла. Она не ощущала никакой особенной боли,
ни на
что не жаловалась, а просто не могла встать. Ее даже не встревожило это обстоятельство, как будто оно было в порядке вещей. Вчера сидела еще у стола, была в силах бродить — нынче лежит в постели, «неможется». Ей даже покойнее чувствовалось. Но Афимьюшка всполошилась и, потихоньку от барыни, послала гонца к Порфирию Владимирычу.
Темперамент ее вовсе не отличался страстностью, а только легко раздражался; материал же, который дало ей воспитание и
с которым она собралась войти в трудовую жизнь, был до такой степени несостоятелен,
что не мог послужить основанием
ни для какой серьезной профессии.
— А скажу: нельзя — и посиди! Не посторонний сказал, дядя сказал — можно и послушаться дядю. Ах, мой друг, мой друг! Еще хорошо,
что у вас дядя есть — все же и пожалеть об вас, и остановить вас есть кому! А вот как у других — нет никого!
Ни их пожалеть,
ни остановить — одни растут! Ну, и бывает
с ними… всякие случайности в жизни бывают, мой друг!
— Тебе не сидится, а я лошадок не дам! — шутил Иудушка, — не дам лошадок, и сиди у меня в плену! Вот неделя пройдет —
ни слова не скажу! Отстоим обеденку, поедим на дорожку, чайку попьем, побеседуем… Наглядимся друг на друга — и
с Богом! Да вот
что! не съездить ли тебе опять на могилку в Воплино? Все бы
с бабушкой простилась — может, покойница и благой бы совет тебе подала!
Через четверть часа он, однако ж, возвратился как
ни в
чем не бывало и уж шутил
с Аннинькой.
Освобождение из головлевского плена до такой степени обрадовало Анниньку,
что она
ни разу даже не остановилась на мысли,
что позади ее, в бессрочном плену, остается человек, для которого
с ее отъездом порвалась всякая связь
с миром живых.
Порфирий Владимирыч между тем продолжал
с прежнею загадочностью относиться к беременности Евпраксеюшки и даже
ни разу не высказался определенно относительно своей прикосновенности к этому делу. Весьма естественно,
что это стесняло женщин, мешало их излияниям, и потому Иудушку почти совсем обросили и без церемонии гнали вон, когда он заходил вечером на огонек в Евпраксеюшкину комнату.
— И все оттого,
что ни у птиц,
ни у зверей,
ни у пресмыкающих — ума нет. Птица — это
что такое?
Ни у ней горя,
ни заботушки — летает себе! Вот давеча смотрю в окно: копаются воробьи носами в навозе — и будет
с них! А человеку — этого мало!
— Птицам ум не нужен, — наконец сказал он, — потому
что у них соблазнов нет. Или, лучше сказать, есть соблазны, да никто
с них за это не взыскивает. У них все натуральное:
ни собственности нет, за которой нужно присмотреть,
ни законных браков нет, а следовательно, нет и вдовства.
Ни перед Богом,
ни перед начальством они в ответе не состоят: один у них начальник — петух!
— Да вот,
что ты разговаривать-то со мной начала… Она! она научила! Некому другому, как ей! — волновался Порфирий Владимирыч. — Смотри-тка-те,
ни с того
ни с сего вдруг шелковых платьев захотелось! Да ты знаешь ли, бесстыдница, кто из вашего званья в шелковых-то платьях ходит?
—
Что ж, и моды! Моды — так моды! не все вам одним говорить — можно, чай, и другим слово вымолвить! Право-ну! Ребенка прижили — и
что с ним сделали! В деревне, чай, у бабы в избе сгноили!
ни призору за ним,
ни пищи,
ни одежи… лежит, поди, в грязи да соску прокислую сосет!
— Вот уж правду погорелковская барышня сказала,
что страшно
с вами. Страшно и есть.
Ни удовольствия,
ни радости, одни только каверзы… В тюрьме арестанты лучше живут. По крайности, если б у меня теперича ребенок был — все бы я забаву какую
ни на есть видела. А то на-тко! был ребенок — и того отняли!
Он вдруг как-то понял,
что, несмотря на то,
что с утра до вечера изнывал в так называемых трудах, он, собственно говоря, ровно ничего не делал и мог бы остаться без обеда, не иметь
ни чистого белья,
ни исправного платья, если б не было чьего-то глаза, который смотрел за тем, чтоб его домашний обиход не прерывался.
— А он взял да и промотал его! И добро бы вы его не знали: буян-то он был, и сквернослов, и непочтительный — нет-таки. Да еще папенькину вологодскую деревеньку хотели ему отдать! А деревенька-то какая! вся в одной меже,
ни соседей,
ни чересполосицы, лесок хорошенький, озерцо… стоит как облупленное яичко, Христос
с ней! хорошо,
что я в то время случился, да воспрепятствовал… Ах, маменька, маменька, и не грех это вам!
В Москве Аннинька получила от Любиньки письмо, из которого узнала,
что их труппа перекочевала из Кречетова в губернский город Самоваров,
чему она, Любинька, очень рада, потому
что подружилась
с одним самоваровским земским деятелем, который до того увлекся ею,
что «готов, кажется, земские деньги украсть», лишь бы выполнить все,
что она
ни пожелает.
С окончанием дела сестры получили возможность уехать из Самоварнова. Да и время было, потому
что спрятанная тысяча рублей подходила под исход. А сверх того, и антрепренер кречетовского театра,
с которым они предварительно сошлись, требовал, чтобы они явились в Кречетов немедленно, грозя, в противном случае, прервать переговоры. О деньгах, вещах и бумагах, опечатанных по требованию частного обвинителя, не было
ни слуху
ни духу…
Одним словом,
с какой стороны
ни подойди, все расчеты
с жизнью покончены. Жить и мучительно, и не нужно; всего нужнее было бы умереть; но беда в том,
что смерть не идет. Есть что-то изменнически-подлое в этом озорливом замедлении умирания, когда смерть призывается всеми силами души, а она только обольщает и дразнит…
Теперь же, когда жизнь выяснилась вся, до последней подробности, когда прошлое проклялось само собою, а в будущем не предвиделось
ни раскаяния,
ни прощения, когда иссяк источник умиления, а вместе
с ним иссякли и слезы, — впечатление, произведенное только
что выслушанным сказанием о скорбном пути, было поистине подавляющим.