Неточные совпадения
Держит она себя грозно; единолично и бесконтрольно управляет обширным головлевским имением,
живет уединенно, расчетливо, почти скупо,
с соседями дружбы не водит, местным властям доброхотствует, а от детей требует, чтоб они были в таком у нее послушании, чтобы при каждом поступке спрашивали себя: что-то об этом маменька скажет?
Года через два молодые капитал
прожили, и корнет неизвестно куда бежал, оставив Анну Владимировну
с двумя дочерьми-близнецами: Аннинькой и Любинькой.
— Да еще какой прокурат! — наконец произносит он, — сказывают, как из похода-то воротился, сто рублей денег
с собой принес. Не велики деньги сто рублей, а и на них бы сколько-нибудь
прожить можно…
Вот дяденька Михаил Петрович (в просторечии «Мишка-буян»), который тоже принадлежал к числу «постылых» и которого дедушка Петр Иваныч заточил к дочери в Головлево, где он
жил в людской и ел из одной чашки
с собакой Трезоркой.
— И куда она экую прорву деньжищ девает! — удивлялся он, досчитываясь до цифры
с лишком в восемьдесят тысяч на ассигнации, — братьям, я знаю, не ахти сколько посылает, сама
живет скаредно, отца солеными полотками кормит… В ломбард! больше некуда, как в ломбард кладет.
В результате ничего другого не оставалось как
жить на «маменькином положении», поправляя его некоторыми произвольными поборами
с сельских начальников, которых Степан Владимирыч поголовно обложил данью в свою пользу в виде табаку, чаю и сахару.
— Покуда —
живи! — сказала она, — вот тебе угол в конторе, пить-есть будешь
с моего стола, а на прочее — не погневайся, голубчик! Разносолов у меня от роду не бывало, а для тебя и подавно заводить не стану. Вот братья ужо приедут: какое положение они промежду себя для тебя присоветуют — так я
с тобой и поступлю. Сама на душу греха брать не хочу, как братья решат — так тому и быть!
— Да замолчи, Христа ради… недобрый ты сын! (Арина Петровна понимала, что имела право сказать «негодяй», но, ради радостного свидания, воздержалась.) Ну, ежели вы отказываетесь, то приходится мне уж собственным судом его судить. И вот какое мое решение будет: попробую и еще раз добром
с ним поступить: отделю ему папенькину вологодскую деревнюшку, велю там флигелечек небольшой поставить — и пусть себе
живет, вроде как убогого, на прокормлении у крестьян!
— Так… так… знала я, что ты это присоветуешь. Ну хорошо. Положим, что сделается по-твоему. Как ни несносно мне будет ненавистника моего всегда подле себя видеть, — ну, да видно пожалеть обо мне некому. Молода была — крест несла, а старухе и подавно от креста отказываться не след. Допустим это, будем теперь об другом говорить. Покуда мы
с папенькой живы — ну и он будет
жить в Головлеве,
с голоду не помрет. А потом как?
В Головлеве так в Головлеве ему
жить! — наконец сказала она, — окружил ты меня кругом! опутал! начал
с того: как вам, маменька, будет угодно! а под конец заставил-таки меня под свою дудку плясать!
Она совсем потеряла из виду, что подле нее, в конторе,
живет существо, связанное
с ней кровными узами, существо, которое, быть может, изнывает в тоске по жизни.
Тем не менее, когда ей однажды утром доложили, что Степан Владимирыч ночью исчез из Головлева, она вдруг пришла в себя. Немедленно разослала весь дом на поиски и лично приступила к следствию, начав
с осмотра комнаты, в которой
жил постылый. Первое, что поразило ее, — это стоявший на столе штоф, на дне которого еще плескалось немного жидкости и который впопыхах не догадались убрать.
Жил бы он там заглазно, как хотел, — и Христос бы
с ним!
— Был милостив, мой друг, а нынче нет! Милостив, милостив, а тоже
с расчетцем: были мы хороши — и нас царь небесный жаловал; стали дурны — ну и не прогневайтесь! Уж я что думаю: не бросить ли все за добра ума. Право! выстрою себе избушку около папенькиной могилки, да и буду
жить да поживать!
— Вот теперь вы — паинька! — сказал он, — ах! хорошо, голубушка, коли кто
с Богом в ладу
живет! И он к Богу
с молитвой, и Бог к нему
с помощью. Так-то, добрый друг маменька!
Только что начал он руки на молитву заводить — смотрит, ан в самом кумполе свет, и голубь на него смотрит!» Вот
с этих пор я себе и положила: какова пора ни мера, а конец жизни у Сергия-троицы
пожить!
Ответы эти только разжигали Арину Петровну. Увлекаясь,
с одной стороны, хозяйственными задачами,
с другой — полемическими соображениями относительно «подлеца Павлушки», который
жил подле и знать ее не хотел, она совершенно утратила представление о своих действительных отношениях к Головлеву. Прежняя горячка приобретения
с новою силою овладела всем ее существом, но приобретения уже не за свой собственный счет, а за счет любимого сына. Головлевское имение разрослось, округлилось и зацвело.
«Ах, брат! брат! не захотел ты
с нами
пожить!» — восклицает он, выходя из-за стола и протягивая руку ладонью вверх под благословение батюшки.
— Ах нет, маменька, не говорите! Всегда он… я как сейчас помню, как он из корпуса вышел: стройный такой, широкоплечий, кровь
с молоком… Да, да! Так-то, мой друг маменька! Все мы под Богом ходим! сегодня и здоровы, и сильны, и
пожить бы, и пожуировать бы, и сладенького скушать, а завтра…
— Против всего нынче науки пошли. Против дождя — наука, против вёдра — наука. Прежде бывало попросту: придут да молебен отслужат — и даст Бог. Вёдро нужно — вёдро Господь пошлет; дождя нужно — и дождя у Бога не занимать стать. Всего у Бога довольно. А
с тех пор как по науке начали
жить — словно вот отрезало: все пошло безо времени. Сеять нужно — засуха, косить нужно — дождик!
— А не то
пожили бы, маменька, в Дубровине… посмотрите-ка, как здесь хорошо! — сказал он, глядя матери в глаза
с ласковостью провинившегося пса.
Чтоб как-нибудь скрыть в собственных глазах эту пустоту, она распорядилась немедленно заколотить парадные комнаты и мезонин, в котором
жили сироты («кстати, и дров меньше выходить будет», — думала она при этом), а для себя отделила всего две комнаты, из которых в одной помещался большой киот
с образами, а другая представляла в одно и то же время спальную, кабинет и столовую.
Но так как Арина Петровна
с детства почти безвыездно
жила в деревне, то эта бедная природа не только не казалась ей унылою, но даже говорила ее сердцу и пробуждала остатки чувств, которые в ней теплились.
— Нынче, маменька, и без мужа все равно что
с мужем
живут. Нынче над предписаниями-то религии смеются. Дошли до куста, под кустом обвенчались — и дело в шляпе. Это у них гражданским браком называется.
— Чего ждать-то! Я вижу, что ты на ссору лезешь, а я ни
с кем ссориться не хочу.
Живем мы здесь тихо да смирно, без ссор да без свар — вот бабушка-старушка здесь сидит, хоть бы ее ты посовестился! Ну, зачем ты к нам приехал?
— Ах, Петька, Петька! — говорил он, — дурной ты сын! нехороший! Ведь вот что набедокурил… ах-ах-ах! И что бы, кажется,
жить потихоньку да полегоньку, смирненько да ладненько,
с папкой да бабушкой-старушкой — так нет! Фу-ты! ну-ты! У нас свой царь в голове есть! своим умом
проживем! Вот и ум твой! Ах, горе какое вышло!
Не к спеху ведь; мы
с вами еще
поживем! да еще как поживем-то!
— Что? не понравилось? Ну, да уже не взыщи — я, брат, прямик! Неправды не люблю, а правду и другим выскажу, и сам выслушаю! Хоть и не по шерстке иногда правда, хоть и горьконько — а все ее выслушаешь! И должно выслушать, потому что она — правда. Так-то, мой друг! Ты вот поживи-ка
с нами да по-нашему — и сама увидишь, что так-то лучше, чем
с гитарой
с ярмарки на ярмарку переезжать.
— Зачем нанимать? свои лошади есть! Ты, чай, не чужая! Племяннушка… племяннушкой мне приходишься! — всхлопотался Порфирий Владимирыч, осклабляясь «по-родственному», — кибиточку… парочку лошадушек — слава те Господи! не пустодомом
живу! Да не поехать ли и мне вместе
с тобой! И на могилке бы побывали, и в Погорелку бы заехали! И туда бы заглянули, и там бы посмотрели, и поговорили бы, и подумали бы, чту и как… Хорошенькая ведь у вас усадьбица, полезные в ней местечки есть!
— А мы было думали, что вы к нам вернетесь!
с нами
поживете! — молвил Федулыч.
— Вот если б я кого-нибудь обидел, или осудил, или дурно об ком-нибудь высказался — ну, тогда точно! можно бы и самого себя за это осудить! А то чай пить, завтракать, обедать… Христос
с тобой! да и ты, как ни прытка, а без пищи не
проживешь!
— А что ж, барышня! вы бы и заправду
с нами
пожили! может быть, они бы и посовестились при вас!
— Да, почти
с неделю
прожила.
— Вона что денег-то! Нам бы и в год не
прожить. А что я еще хотела вас спросить: правда ли, что
с актрисами обращаются, словно бы они не настоящие женщины?
«И что бы ей стоило крошечку погодить, — сетовал он втихомолку на милого друга маменьку, — устроила бы все как следует, умнехонько да смирнехонько — и Христос бы
с ней! Пришло время умирать — делать нечего! жалко старушку, да коли так Богу угодно, и слезы наши, и доктора, и лекарства наши, и мы все — всё против воли Божией бессильно!
Пожила старушка, попользовалась! И сама барыней век
прожила, и детей господами оставила!
Пожила, и будет!»
Иной и в палатах и в неженье
живет, да через золото слезы льет, а другой и в соломку зароется, хлебца
с кваском покушает, а на душе-то у него рай!
Думала она, что и
с Иудушкой дело обойдется, а теперь вот… «Ах ты, гнилушка старая! ишь ведь как обошел!» Хорошо бы теперича
с дружком
пожить, да
с настоящим,
с молоденьким!
— А хорошо
живет Палагеюшка — так и Христос
с ней! — кротко молвил он в ответ.
— Не знаю, почему они беспутные… Известно, господа требуют… Который господин нашу сестру на любовь
с собой склонил… ну, и
живет она, значит…
с им! И мы
с вами не молебны, чай, служим, а тем же, чем и мазулинский барин, занимаемся.
— Вот уж правду погорелковская барышня сказала, что страшно
с вами. Страшно и есть. Ни удовольствия, ни радости, одни только каверзы… В тюрьме арестанты лучше
живут. По крайности, если б у меня теперича ребенок был — все бы я забаву какую ни на есть видела. А то на-тко! был ребенок — и того отняли!
— Я, маменька, не сержусь, я только по справедливости сужу… что правда, то правда — терпеть не могу лжи!
с правдой родился,
с правдой
жил,
с правдой и умру! Правду и Бог любит, да и нам велит любить. Вот хоть бы про Погорелку; всегда скажу, много, ах, как много денег вы извели на устройство ее.
— Ты думаешь, Бог-то далеко, так он и не видит? — продолжает морализировать Порфирий Владимирыч, — ан Бог-то — вот он. И там, и тут, и вот
с нами, покуда мы
с тобой говорим, — везде он! И все он видит, все слышит, только делает вид, будто не замечает. Пускай, мол, люди своим умом
поживут; посмотрим, будут ли они меня помнить! А мы этим пользуемся, да вместо того чтоб Богу на свечку из достатков своих уделить, мы — в кабак да в кабак! Вот за это за самое и не подает нам Бог ржицы — так ли, друг?
— А вы
с нами, Порфирий Владимирыч,
поживите.
— Христос
с тобой!
живи! Ежели я и спросил про Погорелку, так потому, что на случай поездки распоряжение нужно сделать: кибиточку, лошадушек…
— И прекрасно. Когда-нибудь после съездишь, а покудова
с нами
поживи. По хозяйству поможешь — я ведь один! Краля-то эта, — Иудушка почти
с ненавистью указал на Евпраксеюшку, разливавшую чай, — все по людским рыскает, так иной раз и не докличешься никого, весь дом пустой! Ну а покамест прощай. Я к себе пойду. И помолюсь, и делом займусь, и опять помолюсь… так-то, друг! Давно ли Любинька-то скончалась?
Аннинька
проживала последние запасные деньги. Еще неделя — и ей не миновать было постоялого двора, наравне
с девицей Хорошавиной, игравшей Парфенису и пользовавшейся покровительством квартального надзирателя. На нее начало находить что-то вроде отчаяния, тем больше, что в ее номер каждый день таинственная рука подбрасывала записку одного и того же содержания: «Перикола! покорись! Твой Кукишев». И вот в эту тяжелую минуту к ней совсем неожиданно ворвалась Любинька.
— Хлопнемте-с! вместе-с! по одной-с! — приставал он к ней беспрестанно (он всегда говорил Анниньке «вы», во-первых, ценя в ней дворянское звание и, во-вторых, желая показать, что и он недаром
жил в «мальчиках» в московском гостином дворе).
Люлькин, впрочем, ездил, для вида, в Москву и, воротившись, сказывал, что продал на сруб лес, а когда ему напомнили, что он уже четыре года тому назад, когда
жил с цыганкой Домашкой, продал лес, то он возражал, что тогда он сбыл урочище Дрыгаловское, а теперь — пустошь Дашкину Стыдобушку.
Следующее лето было ужасно. Мало-помалу сестер начали возить по гостиницам к проезжающим господам, и на них установилась умеренная такса. Скандалы следовали за скандалами, побоища за побоищами, но сестры были живучи, как кошки, и все льнули, все желали
жить. Они напоминали тех жалких собачонок, которые, несмотря на ошпаривания, израненные,
с перешибленными ногами, все-таки лезут в облюбованное место, визжат и лезут. Держать при театре подобные личности оказывалось неудобным.
Иудушка в течение долгой пустоутробной жизни никогда даже в мыслях не допускал, что тут же, о бок
с его существованием, происходит процесс умертвия. Он
жил себе потихоньку да помаленьку, не торопясь да Богу помолясь, и отнюдь не предполагал, что именно из этого-то и выходит более или менее тяжелое увечье. А, следовательно, тем меньше мог допустить, что он сам и есть виновник этих увечий.