Неточные совпадения
Не забудьте,
что я ничего не ищу, кроме «благих начинаний», а
так как едва ли сыщется в мире человек, в котором не притаилась бы хотя маленькая соринка этого добра, то понятно, какой перепутанный калейдоскоп должен представлять круг людей, в котором я обращаюсь.
Один (аристократ) говорит,
что хорошо бы обуздать мужика, другой (демократ) возражает,
что мужика обуздывать нечего, ибо он «предан», а
что следует ли, нет ли обуздать дворянское вольномыслие; третий (педагог), не соглашаясь ни с первым, ни со вторым, выражает
такое мнение,
что ни дворян, ни мужиков обуздывать нет надобности, потому
что дворяне — опора, а мужики — почва, а следует обуздать «науку».
Как ни стараются они провести между собою разграничительную черту, как ни уверяют друг друга,
что такие-то мнения может иметь лишь несомненный жулик, а такие-то — бесспорнейший идиот, мне все-таки сдается,
что мотив у них один и тот же,
что вся разница в том,
что один делает руладу вверх, другой же обращает ее вниз, и
что нет даже повода задумываться над тем, кого целесообразнее обуздать: мужика или науку.
Я до
такой степени привыкк ним,
что, право, не приходит даже на мысль вдумываться, в
чем собственно заключаются те тонкости, которыми один обуздательный проект отличается от другого такового ж. Спросите меня,
что либеральнее: обуздывать ли человечество при помощи земских управ или при помощи особых о земских провинностях присутствий, — клянусь, я не найдусь даже ответить на этот вопрос.
Увы! мы стараемся устроиться как лучше, мы враждуем друг с другом по вопросу о переименовании земских судов в полицейские управления, а в конце концов все-таки убеждаемся,
что даже передача следственной части от становых приставов к судебным следователям (мера сама по себе очень полезная) не избавляет нас от тупого чувства недовольства, которое и после учреждения судебных следователей, по-прежнему, продолжает окрашивать все наши поступки, все житейские отношения наши.
Но я стою на одном:
что частные вопросы не имеют права загромождать до
такой степени человеческие умы, чтобы исключать вопросы общие.
Иногда кажется: вот вопрос не от мира сего, вот вопрос, который ни с какой стороны не может прикасаться к насущным потребностям общества, — для
чего же, дескать, говорить о
таких вещах?
Это до
такой степени вздор,
что даже мы, современные практики и дельцы, отмаливающиеся от общих вопросов, как от проказы, — даже мы, сами того не понимая, действуем не иначе, как во имя тех общечеловеческих определений, которые продолжают теплиться в нас, несмотря на компактный слой наносного практического хлама, стремящегося заглушить их!
Как бы то ни было, но принцип обуздания продолжает стоять незыблемый, неисследованный. Он написан во всех азбуках, на всех фронтисписах, на всех лбах. Он до того незыблем,
что даже говорить о нем не всегда удобно. Не потому ли, спрашивается, он
так живуч, не потому ли о нем неудобно говорить,
что около него ютятся и кормятся целые армии лгунов?
Меньшинство же (лгуны-фанатики) хотя и подвергает себя обузданию, наравне с массою простецов, но неизвестно еще, почему люди этого меньшинства
так сильно верят в творческие свойства излюбленного ими принципа, потому ли,
что он влечет их к себе своими внутренними свойствами, или потому,
что им известны только легчайшие формы его.
Он несет их без услад, которые могли бы обмануть его насчет свойств лежащего на нем бремени, без надежды на возможность хоть временных экскурсий в область запретного; несет потому,
что вся жизнь его
так сложилась, чтоб сделать из него живулю, способную выдерживать всевозможные обуздательные опыты.
Нельзя себе представить положения более запутанного, как положение добродушного простеца, который изо всех сил сгибает себя под игом обуздания и в то же время чувствует,
что жизнь на каждом шагу
так и подмывает его выскользнуть из-под этого ига.
С другой стороны, он никогда не рассуждал и о том, почему жизнь
так настойчиво подстрекает его на бунт против обуздания; ему сказали,
что это происходит оттого,
что «плоть немощна» и
что «враг силен», — и он на слово поверил этому объяснению.
Ни в том, ни в другом случае опереться ему все-таки не на
что.
Он не имеет надежной крепости, из которой мог бы делать набеги на бунтующую плоть; не имеет и укромной лазейки, из которой мог бы послать «бодрому духу» справедливый укор,
что вот как ни дрянна и ни немощна плоть, а все-таки почему-нибудь да берет же она над тобою, «бодрым духом», верх.
Ясно,
что при
такой обстановке совсем невозможно было бы существовать, если б не имелось в виду облегчительного элемента, позволяющего взглянуть на все эти ужасы глазами пьяного человека, который готов и море переплыть, и с колокольни соскочить без всякой мысли о том,
что из этого может произойти.
Ведь дело не в том, в какой форме совершается это примирение, а в том,
что оно, несмотря на форму, совершается до
такой степени полно,
что сам примиряющийся не замечает никакой фальши в своем положении!
Такого рода метаморфозы вовсе не редкость даже для нас; мы на каждом шагу встречаем мечущихся из стороны в сторону простецов, и если проходим мимо них в недоумении, то потому только,
что ни мы, ни сами мечущиеся не даем себе труда формулировать не только источник их отчаяния, но и свойство претерпеваемой ими боли.
Ужели зрелища этого бессильного отчаяния не достаточно, чтоб всмотреться несколько пристальнее в эту спутанную жизнь? чтоб спросить себя: «
Что же, наконец, скомкало и спутало ее?
что сделало этого человека
так глубоко неспособным к какому-либо противодействию?
что поставило его в тупик перед самым простым явлением, потому только,
что это простое явление вышло из размеров рутинной колеи?»
Допустим, однако ж,
что жизнь какого-нибудь простеца не настолько интересна, чтоб вникать в нее и сожалеть о ней. Ведь простец — это незаметная тля, которую высший организм ежемгновенно давит ногой, даже не сознавая,
что он что-нибудь давит! Пусть
так! Пусть гибнет простец жертвою недоумений! Пусть осуществляется на нем великий закон борьбы за существование, в силу которого крепкий приобретает еще большую крепость, а слабый без разговоров отметается за пределы жизни!
— А крестьяне покудова проклажались, покудова
что… Да и засилья настоящего у мужиков нет: всё в рассрочку да в годы — жди тут! А Крестьян Иваныч — настоящий человек! вероятный! Он тебе вынул бумажник, отсчитал денежки — поезжай на все четыре стороны! Хошь — в Москве, хошь — в Питере, хошь — на теплых водах живи! Болотце-то вот, которое просто в придачу, задаром пошло, Крестьян Иваныч нынче высушил да засеял —
такая ли трава расчудесная пошла,
что теперича этому болотцу и цены по нашему месту нет!
— Это ты насчет того,
что ли,
что лесов-то не будет? Нет, за им без опаски насчет этого жить можно. Потому, он умный. Наш русский — купец или помещик — это
так. Этому дай в руки топор, он все безо времени сделает. Или с весны рощу валить станет, или скотину по вырубке пустит, или под покос отдавать зачнет, — ну, и останутся на том месте одни пеньки. А Крестьян Иваныч — тот с умом. У него, смотри, какой лес на этом самом месте лет через сорок вырастет!
Намеднись я с Крестьян Иванычем в Высоково на базар ездил,
так он мне: «Как это вы, русские, лошадей своих
так калечите? говорит, — неужто ж, говорит, ты не понимаешь,
что лошадь твоя тебе хлеб дает?» Ну, а нам как этого не понимать?
— Это чтобы обмануть, обвесить, утащить — на все первый сорт. И не то чтоб себе на пользу — всё в кабак! У нас в М. девятнадцать кабаков числится — какие тут прибытки на ум пойдут! Он тебя утром на базаре обманул, ан к полудню, смотришь, его самого кабатчик до нитки обобрал, а там, по истечении времени, гляди, и у кабатчика либо выручку украли, либо безменом по темю — и дух вон.
Так оно колесом и идет. И за дело! потому, дураков учить надо. Только вот
что диво: куда деньги деваются, ни у кого их нет!
Восклицание «уж
так нынче народ слаб стал!» составляет в настоящее время модный припев градов и весей российских. Везде, где бы вы ни были, — вы можете быть уверены,
что услышите эту фразу через девять слов на десятое. Вельможа в раззолоченных палатах, кабатчик за стойкой, земледелец за сохою — все в одно слово вопиют: «Слаб стал народ!» То же самое услышали мы и на постоялом дворе.
Некуда деваться, не об
чем думать, нечего жалеть, не для
чего жить — в
таком положении водка, конечно, есть единственное средство избавиться от тоски и гнетущего однообразия жизни.
Придет Крестьян Иваныч — и
таких представит индеек,
что сам Иван Федорович Шпонька — и тот залюбуется ими!
То же самое должно сказать и о горохах. И прежние мужицкие горохи были плохие, и нынешние мужицкие горохи плохие. Идеал гороха представлял собою крупный и полный помещичий горох, которого нынче нет, потому
что помещик уехал на теплые воды. Но идеал этот жив еще в народной памяти, и вот, под обаянием его, скупщик восклицает: «Нет нынче горохов! слаб стал народ!» Но погодите! имейте терпение! Придет Карл Иваныч и
таких горохов представит, каких и во сне не снилось помещикам!
— И не даст. Потому, дурак, а дураков учить надо. Ежели дураков да не учить,
так это
что ж
такое будет! Пущай-ко теперь попробует, каково с сумой-то щеголять!
— Наш хозяин нынче
такую аферу сделал!
такую аферу,
что страсть! — отзывается одна сибирка.
— «
Что же, говорю, Василий Порфирыч, условие
так условие, мы от условиев не прочь: писывали!» Вот он и сочинил, братец, условие, прочитал, растолковал; одно слово, все как следует.
И капитал целее будет, и пьян все одно будешь!» Словом сказать,
такое омерзение к иностранным винам внушили,
что под конец он даже никакой другой посуды видеть не мог — непременно чтоб был полштоф!
— Ну, конечно. А впрочем, коли по правде говорить:
что же
такое Скачков? Ну, стоит ли он того, чтоб его жалеть!
—
Так вы говорите,
что это можно? — вновь заводит речь цилиндр, по-видимому, возвращаясь к прежде прерванному разговору.
— Он-то! помилуйте! статочное ли дело! Он уж с утра муху ловит! А ежели явится —
так что ж? Милости просим! Сейчас ему в руки бутыль, и дело с концом!
Что угодно — все подпишет!
— Помилуйте! Скотина! На днях, это, вообразил себе,
что он свинья: не ест никакого корма, кроме как из корыта, — да и шабаш! Да ежели этаких дураков не учить,
так кого же после того и учить!
Мы высыпаем на платформы и спешим проглотить по стакану скверного чая. При последнем глотке я вспоминаю,
что пью из того самого стакана, в который, за пять минут до прихода поезда, дышал заспанный мужчина, стоящий теперь за прилавком, дышал и думал: «Пьете и
так… дураки!» Возвратившись в вагон, я пересаживаюсь на другое место, против двух купцов, с бородами и в сибирках.
— Или, говоря другими словами, вы находите меня, для первой и случайной встречи, слишком нескромным… Умолкаю-с. Но
так как, во всяком случае, для вас должно быть совершенно индифферентно, одному ли коротать время в трактирном заведении, в ожидании лошадей, или в компании, то надеюсь,
что вы не откажетесь напиться со мною чаю. У меня есть здесь дельце одно, и ручаюсь,
что вы проведете время не без пользы.
Но не забудьте,
что в настоящее время мы все живем очень быстро и
что вообще чиновничья мудрость измеряется нынче не годами, а плотностью и даже,
так сказать, врожденностью консервативных убеждений, сопровождаемых готовностью, по первому трубному звуку, устремляться куда глаза глядят.
Я догадался,
что имею дело с бюрократом самого новейшего закала. Но — странное дело! —
чем больше я вслушивался в его рекомендацию самого себя, тем больше мне казалось,
что, несмотря на внешний закал, передо мною стоит все тот же достолюбезный Держиморда, с которым я когда-то был
так приятельски знаком. Да, именно Держиморда! Почищенный, приглаженный, выправленный, но все
такой же балагур, готовый во всякое время и отца родного с кашей съесть, и самому себе в глаза наплевать…
Это до
такой степени справедливо,
что когда Держиморда умер и преемники его начали относиться к двугривенным с презрением, то жить сделалось многим тяжельше. Точно вот в знойное, бездождное лето, когда и без того некуда деваться от духоты и зноя, а тут еще чуются в воздухе признаки какой-то неслыханной повальной болезни.
Так именно и поступили молодые преемники Держиморды. Некоторое время они упорствовали, но, повсюду встречаясь с невозмутимым «посмотри на бога!», — поняли,
что им ничего другого не остается, как отступить. Впрочем, они отступили в порядке. Отступили не ради двугривенного, но гордые сознанием,
что независимо от двугривенного нашли в себе силу простить обывателей. И чтобы маскировать неудачу предпринятого ими похода, сами поспешили сделать из этого похода юмористическую эпопею.
Одним словом, никогда не поступит
так,
что потом и не разберешь, соглядатай ли он или действительный вор и заговорщик.
— Однако, какая пропасть гнезд! А мы-то, простаки, ездим, ходим, едим, пьем, посягаем — и даже не подозреваем,
что все эти отправления совершаются нами в самом,
так сказать, круговороте неблагонамеренностей!
Поэтому, ежели вы там произнесете слова вроде «ассоциация, ирригация, аберрация» — все равно: половые и погибшие создания все-таки поймут,
что вы распространяете революцию.
—
Что же тут… ах, да! понимаю! «Остальное складывают в общую массу»… стало быть, и ленивый, и ретивый… да! это
так! ведь это почти
что «droit au travail». [право на труд (франц.)]
—
Так что же тут… впрочем, конечно, оно странновато: помещик — и сам пашет!
— Все это возможно, а все-таки «странно некако». Помните, у Островского две свахи есть: сваха по дворянству и сваха по купечеству. Вообразите себе,
что сваха по дворянству вдруг начинает действовать, как сваха по купечеству, — ведь зазорно? Так-то и тут. Мы привыкли представлять себе землевладельца или отдыхающим, или пьющим на лугу чай, или ловящим в пруде карасей, или проводящим время в кругу любезных гостей — и вдруг: первая соха! Неприлично-с! Не принято-с! Возмутительно-с!
Через минуту мы уже были на вышке, в маленькой комнате, которой стены были разрисованы деревьями на манер сада. Солнце в упор палило сюда своими лучами, но капитан и его товарищ, по-видимому, не замечали нестерпимого жара и порядком-таки урезали, о
чем красноречиво свидетельствовал графин с водкой, опорожненный почти до самого дна.
И вдруг оказывается,
что он жив-живехонек,
что каким-то образом он ухитрился ухватиться за какое-то бревнышко в то время, когда прорвало и смыло плотину крепостного права,
что он притаился, претерпел либеральных мировых посредников и все-таки не погиб.