В тоне голоса Лукьяныча слышалось обольщение. Меня самого так и подмывало, так и рвалось
с языка:"А что, брат, коли-ежели"и т. д. Но, вспомнив, что если однажды я встану на почву разговора по душе, то все мои намерения и предположения относительно «конца» разлетятся, как дым, — я промолчал.
Неточные совпадения
— Помилуйте!
с ними театров не надобно-с! никогда не соскучитесь! — прибавил отец Арсений. — Только вот на
язык невоздержны маленько.
— Да вы спросите, кто медали-то ему выхлопотал! — ведь я же! — Вы меня спросите, что эти медали-то стоят! Может, за каждою не один месяц, высуня
язык, бегал… а он
с грибками да
с маслицем! Конечно, я за большим не гонюсь… Слава богу! сам от царя жалованье получаю… ну, частная работишка тоже есть… Сыт, одет… А все-таки, как подумаешь: этакой аспид, а на даровщину все норовит! Да еще и притесняет! Чуть позамешкаешься — уж он и тово… голос подает: распорядись… Разве я слуга… помилуйте!
Шустрая поповна Агнушка, кругленькая, пухленькая, находилась при ключах, и генерал только
языком прищелкивал, глядя, как она, словно комочек,
с утра до вечера перекатывается от погреба к амбару, от амбара к молочной и т. д.
Каждое утро он начинал изнурительную работу сколачивания грошей, бегал, высуня
язык, от базарной площади к заставе и обратно, махал руками, торопился, проталкивался вперед, божился, даже терпел побои — и каждый вечер ложился спать все
с тем же грузом,
с каким встал утром.
Посмотрит, бывало, Антошка на этот заколдованный грош, помнет его, щелкнет
языком — и полезет спать на полати,
с тем, чтоб завтра чуть свет опять пустить тот грош в оборот, да чтобы не зевать, а то, чего боже сохрани, и последний грош прахом пойдет.
Я,
с своей стороны, находил бы это излишним, так как оно и без того, конечно, вертится у каждого на
языке.
Усталый после бессонной ночи, проведенной в тарантасе, я прилег на диван
с намерением заснуть, но выполнить это намерение не представлялось никакой возможности.
С уходом адвоката в каюте сделалось как-то вольнее, как будто отсутствие его всем развязало
языки.
Женщина
с ребяческими мыслями в голове и
с пошло-старческими словами на
языке; женщина, пораженная недугом институтской мечтательности и вместе
с тем по уши потонувшая в мелочах самой скаредной обыденной жизни; женщина, снедаемая неутолимою жаждой приобретения и, в то же время, считающая не иначе, как по пальцам; женщина, у которой
с первым ударом колокола к «достойной» выступают на глазах слезки и кончик носа неизменно краснеет и которая, во время проскомидии, считает вполне дозволенным думать:"А что, кабы у крестьян пустошь Клинцы перебить, да потом им же перепродать?.
— Ты паскудник, — горячится, в свою очередь, последний, — тебе этого не понять! Ты все на свой ясный паскудный
язык перевести хочешь! Ты всюду
с своим поганым, жалким умишком пролезть усиливаешься! Шиш выкусишь — вот что! «Почва» не определяется, а чувствуется — вот что! Без «почвы» человек не может сознавать себя человеком — вот что! Почва, одним словом, это… вот это!
У него был всегда наготове целый словесный поток, который плавно, и порой даже
с одушевлением, сбегал
с его
языка, но сущность которого определить было довольно трудно.
Все трое разом зевнули и потянулись: знак, что сюжет начинал истощаться, хотя еще ни одним словом не было упомянуто об ветчине. Меня они, по-видимому, совсем не принимали в соображение: или им все равно было, есть ли в вагоне посторонний человек или нет, или же они принимали меня за иностранца, не понимающего русского
языка. Сергей Федорыч высунулся из окна и
с минуту вглядывался вперед.
Неточные совпадения
Адриатические волны, // О Брента! нет, увижу вас // И, вдохновенья снова полный, // Услышу ваш волшебный глас! // Он свят для внуков Аполлона; // По гордой лире Альбиона // Он мне знаком, он мне родной. // Ночей Италии златой // Я негой наслажусь на воле //
С венецианкою младой, // То говорливой, то немой, // Плывя в таинственной гондоле; //
С ней обретут уста мои //
Язык Петрарки и любви.
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить //
С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским
языком // Владея слабо и
с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах
язык чужой // Не обратился ли в родной?
Но, получив посланье Тани, // Онегин живо тронут был: //
Язык девических мечтаний // В нем думы роем возмутил; // И вспомнил он Татьяны милой // И бледный цвет, и вид унылый; // И в сладостный, безгрешный сон // Душою погрузился он. // Быть может, чувствий пыл старинный // Им на минуту овладел; // Но обмануть он не хотел // Доверчивость души невинной. // Теперь мы в сад перелетим, // Где встретилась Татьяна
с ним.
Татьяна то вздохнет, то охнет; // Письмо дрожит в ее руке; // Облатка розовая сохнет // На воспаленном
языке. // К плечу головушкой склонилась. // Сорочка легкая спустилась //
С ее прелестного плеча… // Но вот уж лунного луча // Сиянье гаснет. Там долина // Сквозь пар яснеет. Там поток // Засеребрился; там рожок // Пастуший будит селянина. // Вот утро: встали все давно, // Моей Татьяне всё равно.
Кто жил и мыслил, тот не может // В душе не презирать людей; // Кто чувствовал, того тревожит // Призрак невозвратимых дней: // Тому уж нет очарований, // Того змия воспоминаний, // Того раскаянье грызет. // Всё это часто придает // Большую прелесть разговору. // Сперва Онегина
язык // Меня смущал; но я привык // К его язвительному спору, // И к шутке,
с желчью пополам, // И злости мрачных эпиграмм.