Неточные совпадения
Я знаю
все это, но и за
всем тем — не только остаюсь при этой дурной привычке, но и виновным
в преднамеренном бездельничестве признать себя не могу.
Во-вторых, как это ни парадоксально на первый взгляд, но я могу сказать утвердительно, что
все эти люди,
в кругу которых я обращаюсь и которые взаимно видят друг
в друге «политических врагов», —
в сущности, совсем не враги, а просто бестолковые люди, которые не могут или не хотят понять, что они болтают совершенно одно и то же.
Как ни стараются они провести между собою разграничительную черту, как ни уверяют друг друга, что такие-то мнения может иметь лишь несомненный жулик, а такие-то — бесспорнейший идиот, мне все-таки сдается, что мотив у них один и тот же, что
вся разница
в том, что один делает руладу вверх, другой же обращает ее вниз, и что нет даже повода задумываться над тем, кого целесообразнее обуздать: мужика или науку.
Все это одинаково целесообразно
в том смысле, что про
всю эту «целесообразность» одинаково целесообразно можно сказать: «наплевать»…
Все относящееся до обуздания вошло, так сказать,
в интимную обстановку моей жизни, примелькалось, как плоский русский пейзаж, прислушалось, как сказка старой няньки, и этого, мне кажется, совершенно достаточно, чтоб объяснить то равнодушие, с которым я отношусь к обуздывательной среде и к вопросам, ее волнующим.
Стоит только припомнить сказки о «почве» со
всею свитою условных форм общежития, союзов и проч., чтобы понять, что
вся наша бедная жизнь замкнута тут,
в бесчисленных и перепутанных разветвлениях принципа обуздания, из которых мы тщетно усиливаемся выбраться то с помощью устного и гласного судопроизводства, то с помощью переложения земских повинностей из натуральных
в денежные…
Увы! мы стараемся устроиться как лучше, мы враждуем друг с другом по вопросу о переименовании земских судов
в полицейские управления, а
в конце концов все-таки убеждаемся, что даже передача следственной части от становых приставов к судебным следователям (мера сама по себе очень полезная) не избавляет нас от тупого чувства недовольства, которое и после учреждения судебных следователей, по-прежнему, продолжает окрашивать
все наши поступки,
все житейские отношения наши.
Он несет их без услад, которые могли бы обмануть его насчет свойств лежащего на нем бремени, без надежды на возможность хоть временных экскурсий
в область запретного; несет потому, что
вся жизнь его так сложилась, чтоб сделать из него живулю, способную выдерживать всевозможные обуздательные опыты.
Для него лично нет
в мире угла, который не считался бы заповедным, хотя он сам открыт со
всех сторон, открыт для
всех воздействий, на изобретение которых так тороват досужий человеческий ум.
Нельзя себе представить положения более запутанного, как положение добродушного простеца, который изо
всех сил сгибает себя под игом обуздания и
в то же время чувствует, что жизнь на каждом шагу так и подмывает его выскользнуть из-под этого ига.
Ясно, что при такой обстановке совсем невозможно было бы существовать, если б не имелось
в виду облегчительного элемента, позволяющего взглянуть на
все эти ужасы глазами пьяного человека, который готов и море переплыть, и с колокольни соскочить без всякой мысли о том, что из этого может произойти.
Возражение это, прежде
всего, не весьма нравственно, хотя по преимуществу слышится со стороны людей, считающих себя охранителями добрых нравов
в обществе.
Вот вероятный практический результат, к которому
в конце концов должен прийти самый выносливый из простецов при первом жизненном уколе. Ясно, что бессознательность, которая дотоле примиряла его с жизнью, уже не дает ему
в настоящем случае никаких разрешений, а только вносит элемент раздражения
в непроницаемый хаос понятий, составляющий основу
всего его существования. Она не примиряет, а приводит к отчаянию.
«Долит немец, да и шабаш!» — вопиют
в один голос
все кабатчики,
все лабазники,
все содержатели постоялых дворов.
Он снимает рощи, корчует пни, разводит плантации, овладевает
всеми промыслами, от которых, при менее черной сравнительно работе, можно ожидать более прибылей, и даже угрожает забрать
в свои руки исконный здешний промысел «откармливания пеунов».
— Душа-человек. Как есть русский. И не скажешь, что немец. И вино пьет, и сморкается по-нашему;
в церковь только не ходит. А на работе — дошлый-предошлый!
все сам! И хозяйка у него —
все сама!
— Это ты насчет того, что ли, что лесов-то не будет? Нет, за им без опаски насчет этого жить можно. Потому, он умный. Наш русский — купец или помещик — это так. Этому дай
в руки топор, он
все безо времени сделает. Или с весны рощу валить станет, или скотину по вырубке пустит, или под покос отдавать зачнет, — ну, и останутся на том месте одни пеньки. А Крестьян Иваныч — тот с умом. У него, смотри, какой лес на этом самом месте лет через сорок вырастет!
— Сибирян-то? Задаром взял. Десятин с тысячу места здесь будет, только
все лоскутками:
в одном месте клочок,
в другом клочок. Ну, Павел Павлыч и видит, что возжаться тут не из чего. Взял да на круг по двадцать рублей десятину и продал. Ан одна усадьба кирпичом того стоит. Леску тоже немало, покосы!
— А та и крайность, что ничего не поделаешь. Павел-то Павлыч, покудова у него крепостные были, тоже с умом был, а как отошли, значит, крестьяне
в казну — он и узнал себя. Остались у него от надела клочочки — сам оставил:
всё получше, с леском, местечки себе выбирал — ну, и не соберет их. Помаялся, помаялся — и бросил. А Сибирян эти клочочки
все к месту пристроит.
А вот кстати,
в стороне от дороги, за сосновым бором, значительно, впрочем, поредевшим, блеснули и золоченые главы одной из тихих обителей. Вдали, из-за леса, выдвинулось на простор темное плёсо монастырского озера. Я знал и этот монастырь, и это прекрасное, глубокое рыбное озеро! Какие водились
в нем лещи! и как я объедался ими
в годы моей юности! Вяленые, сушеные, копченые, жареные
в сметане, вареные и обсыпанные яйцами — во
всех видах они были превосходны!
Еще удар чувствительному сердцу! Еще язва для оскорбленного национального самолюбия! Иван Парамонов! Сидор Терентьев! Антип Егоров! Столпы, на которых утверждалось благополучие отечества! Вы
в три дня созидавшие и
в три минуты разрушавшие созданное! Где вы? Где мрежи, которыми вы уловляли вселенную! Ужели и они лежат заложенные
в кабаке и ждут покупателя
в лице Ивана Карлыча? Ужели и ваши таланты, и ваша «удача», и ваше «авось», и ваше «небось» —
все,
все погибло
в волнах очищенной?
Остается, стало быть, единственное доказательство «слабости» народа — это недостаток неуклонности и непреоборимой верности
в пастьбе сельских стад. Признаюсь, это доказательство мне самому, на первый взгляд, показалось довольно веским, но, по некотором размышлении, я и его не то чтобы опровергнул, но нашел возможным обойти. Смешно,
в самом деле, из-за какого-нибудь десятка тысяч пастухов обвинить
весь русский народ чуть не
в безумии! Ну, запил пастух, — ну, и смените его, ежели не можете простить!
В «почтовой гостинице», когда-то бойкой и оживленной, с проведением железной дороги
все напоминало о запустении.
Детский, неосмысленный лепет, полусонное бормотание,
в котором не за что ухватиться и нечего понимать, — вот что прежде
всего поражает ваш слух.
Все, что до сих пор бормоталось,
все бессмысленные обрывки, которыми бесплодно сотрясался воздух, —
все это бормоталось, копилось, нанизывалось и собиралось
в виду одного всеразрешающего слова: «дурак!»
— Сколько смеху у нас тут было — и не приведи господи! Слушай, что еще дальше будет. Вот только немец сначала будто не понял, да вдруг как рявкнет: «Вор ты!» — говорит. А наш ему: «Ладно, говорит; ты, немец, обезьяну, говорят, выдумал, а я, русский,
в одну минуту
всю твою выдумку опроверг!»
— Ну, вот изволите видеть. А Петру Федорычу надо, чтоб и недолго возжаться, и чтоб
все было
в сохранности. Хорошо-с. И стал он теперича подумывать, как бы господина Скачкова от приятелев уберечь. Сейчас, это, составил свой плант, и к Анне Ивановне — он уж и тогда на Анне-то Ивановне женат был. Да вы, чай, изволили Анну-то Ивановну знавать?
— Да уж будьте покойны! Вот как: теперича
в Москву приедем — и не беспокойтесь! Я
все сам… я сам
все сделаю! Вы только
в субботу придите пораньше. Не пробьет двенадцати, а уж дом…
— Он-то! помилуйте! статочное ли дело! Он уж с утра муху ловит! А ежели явится — так что ж? Милости просим! Сейчас ему
в руки бутыль, и дело с концом! Что угодно —
все подпишет!
— Да, — говорит один из них, — нынче надо держать ухо востро! Нынче чуть ты отвернулся, ан у тебя тысяча, а пожалуй, и целый десяток из кармана вылетел. Вы Маркова-то Александра знавали? Вот что у Бакулина
в магазине
в приказчиках служил? Бывало,
все Сашка да Сашка! Сашка, сбегай туда! Сашка, рыло вымой! А теперь, смотри, какой дом на Волхонке взбодрил! Вот ты и думай с ними!
Далее мы пролетели мимо Сокольничьей рощи и приехали
в Москву. Вагоны,
в которых мы ехали, не разбились вдребезги, и земля, на которую мы ступили, не разверзлась под нами. Мы разъехались каждый по своему делу и на
всех перекрестках слышали один неизменный припев: дурррак!
Троекратный пронзительный свист возвещает пассажирам о приближении парохода к пристани. Публика первого и второго классов высыпает из кают на палубу; мужики крестятся и наваливают на плечи мешки. Жаркий июньский полдень; на небе ни облака; река сверкает. Из-за изгиба виднеется большое торговое село Л.,
все залитое
в лучах стоящего на зените солнца.
Но не забудьте, что
в настоящее время мы
все живем очень быстро и что вообще чиновничья мудрость измеряется нынче не годами, а плотностью и даже, так сказать, врожденностью консервативных убеждений, сопровождаемых готовностью, по первому трубному звуку, устремляться куда глаза глядят.
Но
в скором времени
все это изменилось.
Я догадался, что имею дело с бюрократом самого новейшего закала. Но — странное дело! — чем больше я вслушивался
в его рекомендацию самого себя, тем больше мне казалось, что, несмотря на внешний закал, передо мною стоит
все тот же достолюбезный Держиморда, с которым я когда-то был так приятельски знаком. Да, именно Держиморда! Почищенный, приглаженный, выправленный, но
все такой же балагур, готовый во всякое время и отца родного с кашей съесть, и самому себе
в глаза наплевать…
Прежде
всего он старается поразить ваше воображение и с этою целью является
в сопровождении целого арсенала прекратительных орудий.
Как только двугривенный блеснул ему
в глаза —
вся его напускная, ненатуральная важность мгновенно исчезла.
Сообразив
все это, он выпивает рюмку за рюмкой, и не только предает забвению вопрос о небытии, но вас же уму-разуму учит, как вам это бытие продолжить, упрочить и вообще привести
в цветущее состояние.
Через полчаса его уже нет; он
все выпил и съел, что видел его глаз, и ушел за другим двугривенным, который уже давно заприметил
в кармане у вашего соседа.
Затем
все постепенно вошло
в колею.
У
всех еще на памяти замасленный Держимордин халат, у
всех еще
в ушах звенит раскатистый Держимордин смех — о чем же тут, следовательно, толковать!
Только
в одном случае и доныне русский бюрократ всегда является истинным бюрократом. Это — на почтовой станции, когда смотритель не дает ему лошадей для продолжения его административного бега. Тут он вытягивается во
весь рост, надевает фуражку с кокардой (хотя бы это было
в комнате), скрежещет зубами, сует
в самый нос подорожную и возглашает...
Прежде
всего он рохля; он — тот человек, про которого сказано, что он
в воде онучи сушит.
Он никогда не знает, что ему надобно, и потому подслушивает зря и, подслушавши,
все кладет
в одну кучу.
— Однако, какая пропасть гнезд! А мы-то, простаки, ездим, ходим, едим, пьем, посягаем — и даже не подозреваем, что
все эти отправления совершаются нами
в самом, так сказать, круговороте неблагонамеренностей!
— Ну, до этого-то еще далеко! Они объясняют это гораздо проще; во-первых, дробностью расчетов, а во-вторых, тем, что из-за какого-нибудь гривенника не стоит хлопотать. Ведь при этой системе всякий старается сделать
все, что может, для увеличения чистой прибыли, следовательно, стоит ли усчитывать человека
в том, что он одним-двумя фунтами травы накосил меньше, нежели другой.
Может быть,
все его самолюбие
в том именно и заключается, чтоб быть
в первой сохе и
в первой косе?
—
Все это возможно, а все-таки «странно некако». Помните, у Островского две свахи есть: сваха по дворянству и сваха по купечеству. Вообразите себе, что сваха по дворянству вдруг начинает действовать, как сваха по купечеству, — ведь зазорно? Так-то и тут. Мы привыкли представлять себе землевладельца или отдыхающим, или пьющим на лугу чай, или ловящим
в пруде карасей, или проводящим время
в кругу любезных гостей — и вдруг: первая соха! Неприлично-с! Не принято-с! Возмутительно-с!
— Отчет? А помнится, у вас же довелось мне вычитать выражение: «ожидать поступков». Так вот
в этом самом выражении резюмируется программа
всех моих отчетов, прошедших, настоящих и будущих. Скажу даже больше: отчет свой я мог бы совершенно удобно написать
в моей к — ской резиденции, не ездивши сюда. И ежели вы видите меня здесь, то единственно только для того, чтобы констатировать мое присутствие.
Все это делало перспективу предстоявшего чаепития до того несоблазнительною, что я уж подумывал, не улепетнуть ли мне
в более скромное убежище от либерально-полицейских разговоров моего случайного собеседника!