Неточные совпадения
Все мы видели,
что Пушкин нас опередил, многое прочел,
о чем мы и
не слыхали, все,
что читал, помнил; но достоинство его состояло в том,
что он отнюдь
не думал выказываться и важничать, как это очень часто бывает в те годы (каждому из нас было 12лет) с скороспелками, которые по каким-либо обстоятельствам и раньше и легче находят случай чему-нибудь выучиться.
В продолжение всей речи ни разу
не было упомянуто
о государе: это небывалое дело так поразило и понравилось императору Александру,
что он тотчас прислал Куницыну владимирский крест — награда, лестная для молодого человека, только
что возвратившегося, перед открытием Лицея, из-за границы, куда он был послан по окончании курса в Педагогическом институте, и назначенного в Лицей на политическую кафедру.
Наши стихи вообще
не клеились, а Пушкин мигом прочел два четырехстишия, которые всех нас восхитили. Жаль,
что не могу припомнить этого первого поэтического его лепета. Кошанский взял рукопись к себе. Это было чуть ли
не в 811-м году, и никак
не позже первых месяцев 12-го. Упоминаю об этом потому,
что ни Бартенев, ни Анненков ничего об этом
не упоминают. [П. И. Бартенев — в статьях
о Пушкине-лицеисте («Моск. ведом.», 1854). П. В. Анненков — в комментариях к Сочинениям Пушкина. Стих. «Роза» — 1815 г.]
Сидели мы с Пушкиным однажды вечером в библиотеке у открытого окна. Народ выходил из церкви от всенощной; в толпе я заметил старушку, которая
о чем-то горячо с жестами рассуждала с молодой девушкой, очень хорошенькой. Среди болтовни я говорю Пушкину,
что любопытно бы знать,
о чем так горячатся они,
о чем так спорят, идя от молитвы? Он почти
не обратил внимания на мои слова, всмотрелся, однако, в указанную мною чету и на другой день встретил меня стихами...
Кто
не спешил в тогдашние наши годы соскочить со школьной скамьи; но наша скамья была так заветно-приветлива,
что невольно, даже при мысли
о наступающей свободе, оглядывались мы на нее.
Я знал,
что он иногда скорбел
о своих промахах, обличал их в близких наших откровенных беседах, но, видно,
не пришла еще пора кипучей его природе угомониться.
В Могилеве, на станции, встречаю фельдъегеря, разумеется, тотчас спрашиваю его:
не знает ли он чего-нибудь
о Пушкине. Он ничего
не мог сообщить мне об нем, а рассказал только,
что за несколько дней до его выезда сгорел в Царском Селе Лицей, остались одни стены и воспитанников поместили во флигеле. [Пожар в здании Лицея был 12 мая.] Все это вместе заставило меня нетерпеливо желать скорей добраться до столицы.
Пушкин сам
не знал настоящим образом причины своего удаления в деревню; [По цензурным соображениям весь дальнейший текст опубликован в 1859 г. либо с выкидками, либо в «исправленном» изложении редакции «Атенея».] он приписывал удаление из Одессы козням графа Воронцова из ревности;думал даже,
что тут могли действовать некоторые смелые его бумаги по службе, эпиграммы на управление и неосторожные частые его разговоры
о религии.
Поводом к этой переписке, без сомнения, было перехваченное на почте письмо Пушкина, но кому именно писанное — мне неизвестно; хотя об этом письме Нессельроде и
не упоминает, а просто пишет,
что по дошедшим до императора сведениям
о поведении и образе жизни Пушкина в Одессе его величество находит,
что пребывание в этом шумном городе для молодого человека во многих отношениях вредно, и потому поручает спросить его мнение на этот счет.
При этом вопросе рассказал мне, будто бы император Александр ужасно перепугался, найдя его фамилию в записке коменданта
о приезжих в столицу, и тогда только успокоился, когда убедился,
что не он приехал, а брат его Левушка.
Он выпил два стакана чаю,
не забывая
о роме, и после этого начал прощаться, извиняясь снова,
что прервал нашу товарищескую беседу.
Слушая этот горький рассказ, я сначала решительно как будто
не понимал слов рассказчика, — так далека от меня была мысль,
что Пушкин должен умереть во цвете лет, среди живых на него надежд. Это был для меня громовой удар из безоблачного неба — ошеломило меня, а вся скорбь
не вдруг сказалась на сердце. — Весть эта электрической искрой сообщилась в тюрьме — во всех кружках только и речи было,
что о смерти Пушкина — об общей нашей потере, но в итоге выходило одно:
что его
не стало и
что не воротить его!
Размышляя тогда и теперь очень часто
о ранней смерти друга,
не раз я задавал себе вопрос: «
Что было бы с Пушкиным, если бы я привлек его в наш союз и если бы пришлось ему испытать жизнь, совершенно иную от той, которая пала на его долю».
В Петербурге навещал меня, больного, Константин Данзас. Много говорил я
о Пушкине с его секундантом. Он, между прочим, рассказал мне,
что раз как-то, во время последней его болезни, приехала У. К. Глинка, сестра Кюхельбекера; но тогда ставили ему пиявки. Пушкин просил поблагодарить ее за участие, извинился,
что не может принять. Вскоре потом со вздохом проговорил: «Как жаль,
что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского!»
Сбольшим удовольствием читал письмо твое к Егору Антоновичу [Энгельгардту], любезнейший мой Вольховский; давно мы поджидали от тебя известия; признаюсь, уж я думал,
что ты, подражая некоторым,
не будешь к нам писать. Извини, брат, за заключение. Но
не о том дело — поговорим вообще.
Мой Надворный Суд
не так дурен, как я ожидал. Вот две недели,
что я вступил в должность; трудов бездна, средств почти нет. На канцелярию и на жалование чиновников отпускается две тысячи с небольшим. Ты можешь поэтому судить,
что за народ служит, — и, следовательно, надо благодарить судьбу, если они что-нибудь делают. Я им толкую
о святости нашей обязанности и стараюсь собственным примером возбудить в них охоту и усердие.
Я
не буду делать никаких вопросов, ибо надеюсь на милость божию,
что вы все живы и здоровы, — страшно после столь долгой разлуки спросить. Я молился
о вас, и это меня утешало.
Я
не говорю вам в подробности обо всех ваших милых посылках, ибо нет возможности, но
что меня более всего восхитило — это то,
что там было распятие и торжество евангелия,
о коих я именно хотел просить.
— Ни себя оправдывать этим, ни других обвинять я
не намерен, но хочу только заметить,
что о пагубном 14 декабря
не должно решительно судить по тому,
что напечатано было для публики.
Трудно и почти невозможно (по крайней мере я
не берусь) дать вам отчет на сем листке во всем том,
что происходило со мной со времени нашей разлуки —
о 14-м числе надобно бы много говорить, но теперь
не место,
не время, и потому я хочу только, чтобы дошел до вас листок, который, верно, вы увидите с удовольствием; он скажет вам, как я признателен вам за участие, которое вы оказывали бедным сестрам моим после моего несчастия, — всякая весть
о посещениях ваших к ним была мне в заключение истинным утешением и новым доказательством дружбы вашей, в которой я, впрочем, столько уже уверен, сколько в собственной нескончаемой привязанности моей к вам.
Где и
что с нашими добрыми товарищами? Я слышал только
о Суворочке,
что он воюет с персианами —
не знаю, правда ли это, — да сохранит его бог и вас; доброй моей Марье Яковлевне целую ручку. От души вас обнимаю и желаю всевозможного счастия всему вашему семейству и добрым товарищам. Авось когда-нибудь узнаю что-нибудь
о дорогих мне.
Человек — странное существо; мне бы хотелось еще от вас получить, или, лучше сказать, получать, письма, — это первое совершенно меня опять взволновало. Скажите что-нибудь
о наших чугунниках, [Чугунники — лицеисты 1-го курса, которым Энгельгардт роздал в 1817 г. чугунные кольца в знак прочности их союза.] об иных я кой-что знаю из газет и по письмам сестер, но этого для меня как-то мало. Вообразите,
что от Мясоедова получил год тому назад письмо, — признаюсь, никогда
не ожидал, но тем
не менее был очень рад.
Он просит сказать доброму своему Егору Антоновичу,
что он совершенно ожил, читая незабвенные для него строки, которыми так неожиданно порадован был 10 сего месяца. Вы узнаете,
что верный вам прежний Jeannot [Иванушка — семейное и лицейское прозвище Пущина.] все тот же;
что он
не охлажден тюрьмою, с тою же живостью чувствует, как и прежде, и сердцем отдохнул при мысли,
что добрый его старый директор с высот Уральских отыскивал отдаленное его жилище и думу
о нем думал.
Сама она к вам
не пишет, потому
что теперь вы получаете через меня известия
о братце, и сверх того он думает,
что вы
не совсем были довольны ею, когда она исполняла должность секретаря при Иване Ивановиче.
Благодаря бога, до сих пор
не имел случая на себя жаловаться, и сам столько лет находил в себе силы, то без сомнения теперь
не время беспокоиться
о том,
что рано или поздно должно со мной случиться.
Во всем,
что вы говорите, я вижу с утешением заботливость вашу
о будущности; тем более мне бы хотелось, чтоб вы хорошенько взвесили причины, которые заставляют меня как будто вам противоречить, и чтоб вы согласились со мною,
что человек, избравший путь довольно трудный, должен рассуждать
не одним сердцем, чтоб без упрека идти по нем до конца.
Только хочу благодарить вас за памятные листки
о последних минутах поэта-товарища, как узнаю из газет,
что нашего Илличевсксго
не стало.
Забыл было сказать тебе адрес Розена: близ Ревеля мыза Ментак.К нему еще
не писал. В беспорядке поговорил только со всеми родными поодиночке и точно
не могу еще прийти в должный порядок. Столько впечатлений в последний месяц,
что нет возможности успокоиться душою. Сейчас писал к Annette и поговорил ей
о тебе; решись к ней написать, ты ее порадуешь истинно.
Приехавши ночью, я
не хотел будить женатых людей — здешних наших товарищей. Остановился на отводной квартире. Ты должен знать,
что и Басаргин с августа месяца семьянин: женился на девушке 18 лет — Марье Алексеевне Мавриной, дочери служившего здесь офицера инвалидной команды. Та самая,
о которой нам еще в Петровском говорили. Она его любит, уважает, а он надеется сделать счастие молодой своей жены…
Мы так все теперь рассеялись,
что, право, тоскливо ничего
не знать
о многих.
Благодарю тебя, любезный друг Иван, за добрые твои желания — будь уверен,
что всегда буду уметь из всякого положения извлекать возможность сколько-нибудь быть полезным. Ты воображаешь меня хозяином — напрасно. На это нет призвания, разве со временем разовьется способность; и к этому нужны способы, которых
не предвидится. Как бы только прожить с маленьким огородом, а
о пашне нечего и думать.
Как жаль мне, добрый Иван Дмитриевич,
что не удалось с вами повидаться; много бы надобно поговорить
о том,
чего не скажешь на бумаге, особенно когда голова как-то
не в порядке, как у меня теперь. Петр Николаевич мог некоторым образом сообщать вам все,
что от меня слышал в Тобольске. У Михайлы Александровича погостил с особенным удовольствием: добрая Наталья Дмитриевна приняла меня, как будто мы
не разлучались; они оба с участием меня слушали — и время летело мигом.
Вы можете себе представить, как это все тоскливо человеку, который никогда
не думал ни
о чем, живя вечно в артелях.
Подумай
о том,
что я тебе говорю, и действуй через твоих родных, если
не найдешь в себе какого-нибудь препятствия и если желания наши, равносильные, могут быть согласованы, как я надеюсь.
Мне еще теперь жаль,
что вы так хлопотали догнать меня и заботились
о пирогах, до которых мне никакой
не было нужды.
Извините меня,
что я
не уведомил вас в свое время
о получении Тьера — мне совестно было Тулинова заставить писать, и казалось,
не знаю почему,
что вы должны быть уверены в исправной доставке книг.
Душевно рад, любезный друг,
что ты живешь деятельно и находишь утешительные минуты в твоем существовании, но признаюсь,
что мне
не хотелось, чтоб ты зарылся в своей Етанце. Кто тебе мешает пристроить семью,
о которой постоянно имел попечение, и перейти к Трубецким, где твое присутствие будет полезно и приятно…
Странный человек Кучевский — ужели он в самом деле
не будет тебе отвечать, как бывало говаривал? Мне жаль,
что я его
не навестил, когда был в Иркутске: подробно бы тебя уведомил об его бытье; верно, он хорошо устроился. Борисовы сильно меня тревожат: ожидаю от Малиновского известия
о их сестрах; для бедного Петра было бы счастие, если бы они могли к ним приехать.
Что наш сосед Андреевич? Поговори мне об нем — тоже ужасное положение.
Сообщенные вами новости оживили наше здешнее неведение
о всем,
что делается на белом свете, — только
не думаю, чтобы Чернышева послали в Лондон, а туда давно назначаю Ал. Орлова, знаменитого дипломата новейших времен. Назначение Бибикова вероятно, если Канкрин ослеп совершенно.
Бобрищеву-Пушкину Ивашев скоро пошлет копию с образа спасителя,
о котором давно П. С. просил его. Она готова, но Ивашев медлен больше, нежели прежде. Скоро Бобрищев-Пушкин должен получить от Юшневских остальную сумму? Душевно рад,
что Якубовича дела поправились и
что он действует
не как простой потребитель.
…Мне очень живо представил тебя Вадковский: я недавно получил от него письмо из Иркутска, в котором он говорит
о свидании с тобой по возвращении с вод.
Не повторяю слов его, щажу твою скромность, сам один наслаждаюсь ими и благословляю бога, соединившего нас неразрывными чувствами, понимая, как эта связь для меня усладительна. Извини, любезный друг,
что невольно сказал больше, нежели хотел: со мной это часто бывает, когда думаю сердцем, — ты
не удивишься…
Вы узнаете меня, если вам скажу,
что попрежнему хлопочу
о журналах, — по моему настоянию мы составили компанию и получаем теперь кой-какие и политические и литературные листки. Вы смеетесь моей страсти к газетам и, верно, думаете,
что мне все равно, как, бывало, прежде говаривали… Книгами мы
не богаты — перечитываю старые; вообще мало занимаюсь, голова пуста. Нужно сильное потрясение, душа жаждет ощущений, все окружающее
не пополняет ее, раздаются в ней элегические аккорды…
Семенов сам
не пишет, надеется,
что ему теперь разрешат свободную переписку. Вообразите,
что в здешней почтовой экспедиции до сих пор предписание —
не принимать на его имя писем; я хотел через тещу Басаргина к нему написать — ей сказали,
что письмо пойдет к Талызину. Городничий в месячных отчетах его аттестует, как тогда, когда он здесь находился, потому
что не было предписания
не упоминать
о человеке, служащем в Омске. Каков Водяников и каковы те, которые читают такого рода отчеты
о государственных людях?
Если же узнаю,
что Евгения мне
не дадут, то непременно буду пробовать опять к вам добраться, — покамест нет возможности думать об этом соединении, и, пожалуйста,
не говорите мне
о приятном для меня свидании с вами и с вашими соседями.
Верно, вы от Ивана Сергеевича слышали историю
о рыбе, то есть
о географической карте, которую мы с Якушкиным чертили в Петровском. За это на меня гонение от губернатора — вероятно, Якушкин рассказал Персину это важное событие. Мне жаль,
что Персии
не видал моих родных и
не заехал сюда…
Странно,
что С. Г. говорит
о Каролине Карловне: «К. К. неожиданно нагрянула, пробыла несколько часов в Урике и теперь временно в Иркутске sans feu, ni lieu pour le moment». [Теперь ни кола, ни двора (без пристанища) (франц.).]
Не понимаю, каким образом тетка так была принята, хоть она и
не ожидала отверзтых объятий, как сама говорила в Ялуторовске…
Одна тяжелая для меня весть: Алекс. Поджио хворает больше прежнего. Припадки часто возвращаются, а силы слабеют. Все другие здоровы попрежнему. Там уже узнали
о смерти Ивашева, но еще
не получили моего письма отсюда. M. H.
не пишет, С. Г. говорит,
что она уверена,
что я еду. Мнения, как видите, разделены.
Очень рад,
что твои финансовые дела пришли в порядок. Желаю, чтобы вперед
не нужно было тебе писать в разные стороны
о деньгах. Должно быть, неприятно распространяться об этом предмете. Напиши несколько строк Семенову и скажи ему общую нашу признательность за пятьсот рублей, которые ему теперь уже возвращены.
Волконский преуморительно говорит
о всех наших — между прочим
о Горбачевском,
что он завел мыльный завод, положил на него все полученное по наследству от брата и
что, кажется, выйдут мыльные пузыри. Мыла нет ни куска, а все гуща — ведь
не хлебать мыло, а в руки взять нечего. Сквозь пальцы все проходит, как прошли и деньги.
Верно,
что вам трудно
о многом говорить с добрым Матвеем Ивановичем. Он
не был в наших сибирских тюрьмах и потому похож на сочинение, изданное без примечаний, — оно
не полно. Надеюсь, он найдет способ добраться до Тобольска, пора бы ему уже ходить без солитера…