Неточные совпадения
Товарищ милой,
друг прямой!
Тряхнем рукою руку,
Оставим в чаше круговой
Педантам сродну скуку.
Не в первый
раз мы вместе пьем,
Нередко и бранимся,
Но чашу дружества нальем,
И тотчас помиримся.
Кайданов взял его за ухо и тихонько сказал ему: «Не советую вам, Пушкин, заниматься такой поэзией, особенно кому-нибудь сообщать ее. И вы, Пущин, не давайте волю язычку», — прибавил он, обратясь ко мне. Хорошо, что на этот
раз подвернулся нам добрый Иван Кузьмич, а не
другой кто-нибудь.
Отрадно отозвался во мне голос Пушкина! Преисполненный глубокой, живительной благодарности, я не мог обнять его, как он меня обнимал, когда я первый посетил его в изгнанье. Увы! я не мог даже пожать руку той женщине, которая так радостно спешила утешить меня воспоминанием
друга; но она поняла мое чувство без всякого внешнего проявления, нужного, может быть,
другим людям и при
других обстоятельствах; а Пушкину, верно, тогда не
раз икнулось.
Размышляя тогда и теперь очень часто о ранней смерти
друга, не
раз я задавал себе вопрос: «Что было бы с Пушкиным, если бы я привлек его в наш союз и если бы пришлось ему испытать жизнь, совершенно иную от той, которая пала на его долю».
Вот два года, любезнейший и почтенный
друг Егор Антонович, что я в последний
раз видел вас, и — увы! — может быть, в последний
раз имею случай сказать вам несколько строк из здешнего тюремного замка, где мы уже более двадцати дней существуем.
Голос
друга лишний
раз заставит встрепенуться твое любящее сердце; не требуй сегодня от меня разговоров; я бы сел возле и молча беседовал с тобой — в таком положении нахожусь, взяв перо, чтобы сказать тебе словечко после бесконечного молчания.
Прощай, любезный
друг Оболенский, мильон
раз тебя целую, больше, чем когда-нибудь. Продолжай любить меня попрежнему. Будь доволен неполным и неудовлетворительным моим письмом. Об соседях на западе нечего сказать особенного. Знаю только, что Беляевы уехали на Кавказ. Туда же просились Крюковы, Киреев и Фролов. Фонвизину отказано. — Крепко обнимаю тебя.
Прощай,
друг. Не прими моих строк за чревовещание, — я, право, с некоторого времени не
раз поверяю сам себя и испытываю, нет ли во мне задвижки.
Не знаю, сказал ли я все, что хотелось бы сказать, но, кажется, довольно уже заставлять тебя разбирать мою всегда спешную рукопись и уверять в том, что ты и все вы знаете. На этот
раз я как-то изменил своему обычаю: меньше слов! — Они недостаточны для полных чувств между теми, которые хорошо
друг друга понимают и умеют обмануть с лишком четвертьвековую разлуку. — Вот истинная поэзия жизни!
Прощай, добрый
друг! Собирается наша артель — от меня поедет Евгений Якушкин. Будем в последний
раз с ним вечеровать.
Пора благодарить тебя, любезный
друг Николай, за твое письмо от 28 июня. Оно дошло до меня 18 августа. От души спасибо тебе, что мне откликнулся. В награду посылаю тебе листок от моей старой знакомки, бывшей Михайловой. Она погостила несколько дней у своей старой приятельницы, жены здешнего исправника. Я с ней
раза два виделся и много говорил о тебе. Она всех вас вспоминает с особенным чувством. Если вздумаешь ей отвечать, пиши прямо в Петропавловск, где отец ее управляющий таможней.
Вот твой знакомец Александр Егорович Врангель. Этот
раз он непременно будет у тебя, любезный
друг Николай.
Вчера Щепкин принес мне ваши листки, добрый
друг мой фотограф; с сжатым сердцем читал я их; на этот
раз пожалел сильно, что нет у меня власти. Однако я через кого могу буду здесь действовать — авось бог поможет песчинке что-нибудь сделать… Так сильно все это меня волнует, что… действует и на организм…
…Не знаю, говорил ли тебе наш шафер, что я желал бы, чтоб ты,
друг мой, с ним съездила к Энгельгардту… Надеюсь, что твое отвращение от новых встреч и знакомств не помешает тебе на этот
раз. Прошу тебя! Он тебе покажет мой портрет еще лицейский, который у него висит на особой стенке между рисунками П. Борисова, представляющими мой петровский NoMep от двери и от окна. Я знаю, что и Егору Антоновичу и Марье Яковлевне будет дорого это внимание жены их старого Jeannot…
Ты уже знаешь от жены, что я получил, любезный
друг Николай, твое письмо от 10-го с припиской жены твоей. Теперь должен вам обоим сказать выговор: как вы не сказали Казимирскому, что супруга моя в Петербурге, — он четыре дня провел с ней в одном городе, два
раза приезжал сюда в Марьино и, не видавши ее, должен отправиться в Омск…
Третьего дня был у меня брат Михайло. Я рад был его видеть — это само собой разумеется, но рад был тоже и об тебе услышать, любезный
друг Нарышкин. Решительно не понимаю, что с тобой сделалось. Вот скоро два месяца, как мы виделись, и от тебя ни слова. Между тем ты мне обещал, проездом через Тулу, известить об Настеньке, которая теперь Настасья Кондратьевна Пущина. Признаюсь, я думал, что ты захворал, и несколько
раз собирался писать, но с каждой почтой поджидал от тебя инисиативы, чтоб потом откликнуться…
На днях я просил Eudoxie сказать тебе, любезный
друг Николай, что я в Нижнем не
раз склонял и склоняю твое имя с Далем и Шумахером…
Сегодня получил, милый
друг Машенька, твой листок от 26-го числа и тотчас с упреком совести бросился справляться] с записной книгой: вышло, что писал тебе в последний
раз 11 мая — кажется, не может быть, чтоб я так долго молчал с тобой: или ты мне не отвечала на тогдашнее письмо, или я забыл отметить в своей книжке.
Я точно это время часто имел вести о тебе от моих домашних. Знаю твой подвиг храбрости, или по крайней мере нетрусости, что иногда все равно. Мне Annette описывала пожар и твое присутствие духа среди этой тревоги, а как
раз всякого
другого озадачила бы в твоем положении одинаково тогда с малютками. Хвала богу, но и тебе спасибо! Я просил Annette тебя расцеловать.