В июле… ночью. Странную приятность Я находил в ее печальном взоре И помертвелых губах. Это странно. Ты, кажется, ее не находил Красавицей. И точно, мало было В ней истинно прекрасного. Глаза, Одни глаза. Да взгляд… такого взгляда Уж никогда я не встречал. А голос У ней был тих и слаб — как у больной — Муж у нее был негодяй суровый, Узнал я поздно… Бедная Инеза!..
Тебя ласкать, лелеять, и дарить, И серенадами ночными тешить, И за тебя друг друга убивать На перекрестках ночью. Но когда Пора пройдет, когда твои глаза Впадут и веки, сморщась, почернеют И седина в косе твоей мелькнет, И будут называть тебя старухой, Тогда — что скажешь ты?
Тогда? Зачем Об этом думать? что за разговор? Иль у тебя всегда такие мысли? Приди — открой балкон. Как небо тихо; Недвижим теплый воздух, ночь лимоном И лавром пахнет, яркая луна Блестит на синеве густой и темной, И сторожа кричат протяжно: «Ясно!..» А далеко, на севере — в Париже — Быть может, небо тучами покрыто, Холодный дождь идет и ветер дует. А нам какое дело? слушай, Карлос, Я требую, чтоб улыбнулся ты… — Ну то-то ж!
Какие плечи! что за Геркулес!.. А сам покойник мал был и щедушен, Здесь, став на цыпочки, не мог бы руку До своего он носу дотянуть. Когда за Эскурьялом мы сошлись, Наткнулся мне на шпагу он и замер, Как на булавке стрекоза — а был Он горд и смел — и дух имел суровый… А! вот она.
Или желать Кончины, Дона Анна, знак безумства? Когда б я был безумец, я б хотел В живых остаться, я б имел надежду Любовью нежной тронуть ваше сердце; Когда б я был безумец, я бы ночи Стал провождать у вашего балкона, Тревожа серенадами ваш сон, Не стал бы я скрываться, я напротив Старался быть везде б замечен вами; Когда б я был безумец, я б не стал Страдать в безмолвии…
Я приняла вас, Дон Диего; только Боюсь, моя печальная беседа Скучна вам будет: бедная вдова, Все помню я свою потерю. Слезы С улыбкою мешаю, как апрель. Что ж вы молчите?
Наслаждаюсь молча, Глубоко мыслью быть наедине С прелестной Доной Анной. Здесь — не там, Не при гробнице мертвого счастливца — И вижу вас уже не на коленах Пред мраморным супругом.
Я был бы раб священной вашей воли, Все ваши прихоти я б изучал, Чтоб их предупреждать; чтоб ваша жизнь Была одним волшебством беспрерывным. Увы! — Судьба судила мне иное.
Диего, перестаньте: я грешу, Вас слушая, — мне вас любить нельзя, Вдова должна и гробу быть верна. Когда бы знали вы, как Дон Альвар Меня любил! О, Дон Альвар уж верно...
А! Так-то вы моей послушны воле! А что сейчас вы говорили мне? Что вы б рабом моим желали быть. Я рассержусь, Диего: отвечайте, В чем предо мной виновны вы?
Ужасную! вы мучите меня. Я страх как любопытна — что такое? И как меня могли вы оскорбить? Я вас не знала — у меня врагов И нет и не было. Убийца мужа Один и есть.
Не правда ли, он был описан вам Злодеем, извергом. — О Дона Анна, — Молва, быть может, не совсем неправа, На совести усталой много зла, Быть может, тяготеет. Так, разврата Я долго был покорный ученик, Но с той поры, как вас увидел я, Мне кажется, я весь переродился. Вас полюбя, люблю я добродетель И в первый раз смиренно перед ней Дрожащие колена преклоняю.
П.А. Катенин (коему прекрасный поэтический талант не мешает быть и тонким критиком) заметил нам, что сие исключение, может быть и выгодное для читателей, вредит, однако ж, плану целого сочинения; ибо чрез то переход от Татьяны, уездной барышни, к Татьяне, знатной даме, становится слишком неожиданным и необъясненным.
И в этом постоянстве, в полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства.
Софья. Так поэтому надобно, чтоб всякий порочный человек был действительно презрения достоин, когда делает он дурно, знав, что делает. Надобно, чтоб душа его очень была низка, когда она не выше дурного дела.
Что видимо очам — сей пламень облаков, По небу тихому летящих, Сие дрожанье вод блестящих, Сии картины берегов В пожаре пышного заката — Сии столь яркие черты — Легко их ловит мысль крылата, И есть слова для их блестящей красоты.
Такое слово существовало и имело смысл, но он был до того чудовищен и горек, что Яков Иванович снова упал в кресло и беспомощно заплакал от жалости к тому, кто никогда не узнает, и от жалости к себе, ко всем, так как то же страшное и бессмысленно-жестокое будет и с ним, и со всеми.
Суть не в фокусе преображения предметов, не в жесте слов, а в том самом уловлении, в котором если видишь ночью во сне кисель, то утром встанешь с мокрыми сладкими губами от его сока…