Оставим их; пойдем, товарищ мой, Венгерского, обросшую травой, Велим отрыть бутылку вековую Да в уголку потянем-ка вдвоем Душистый ток, струю, как жир, густую, А между тем посудим кой о чем.
Здорово, господа! Что ж Курбского не вижу между вами? Я видел, как сегодня в гущу боя Он врезался; тьмы сабель молодца, Что зыбкие колосья, облепили; Но меч его всех выше подымался, А грозный клик все клики заглушал. Где ж витязь мой?
Я смотрел, куда старуха указывала своей дрожащей рукой с кривыми пальцами, и видел: там плыли тени, их было много, и одна из них, темней и гуще, чем другие, плыла быстрей и ниже сестер, — она падала от клочка облака, которое плыло ближе к земле, чем другие, и скорее, чем они.
Все было то же кругом; так же нерушимо в подробностях и в общем впечатлении, как пять лет назад, лишь гуще стала листва молодых вязов; ее узор на фасаде здания сдвинулся и разросся.
И все тут гуще и гуще завеялось, и я лишь один сижу, да и то не знаю, долго ли утерплю, потому что не могу глядеть, как она на гусарову шапку наступает…
Он вошел в небольшую комнатку, где, прежде чем он увидел что-нибудь, у него захватило дыхание от запаха чего-то кислого и затхлого, который здесь был гораздо гуще, чем в большой комнате, и, вероятно, отсюда распространялся по всему дому.
Трава родится и с неизбежностью отмирает, и на удобренной ею земле гуще растет трава. Но ведь не для того живет человек на свете, чтобы удобрить собою землю.
Сон вырывает человека из привычных о нем представлений и как бы швыряет его в нечто первобытное, в самую гущу начал и основ самой жизни, и он (человек), так гордо возвысившийся в последние тысячелетия над своей проматерью-природой и уже вроде помыкающий ею, вдруг возвращается на свои положенные ему рубижи, он возвращается во тьму и хаос материи, все поглощающей и все возраждающей в положенное для этого время…