Неточные совпадения
Часу в шестом Перепетуя Петровна проснулась и пробыла несколько минут в том состоянии, когда человек не знает еще хорошенько, проснулся он или нет, а потом старалась припомнить, день был это или ночь; одним словом, она заспалась, что, как известно, часто случается
с здоровыми людьми, легшими после сытного обеда успокоить свое бренное тело.
— Что же ты, дура, давно мне не скажешь, — проговорила Перепетуя Петровна, вставая проворно
с постели, насколько может проворно встать женщина лет около пятидесяти и пудов шести веса, а потом, надев перед зеркалом траурный тюлевый чепец,
с печальным лицом, медленным шагом вышла в гостиную. Гостья и хозяйка молча поцеловались и уселись на диване.
— Я, в моем горестном положении, — сказала печальным тоном Перепетуя Петровна, — сижу больше там, у себя, даже
с закрытыми окнами: как-то при свете-то еще грустнее.
— Что мудреного, что мудреного! — повторяла гостья тоже плачевным голосом, покачивая головою. — Впрочем, я вам откровенно скажу, бога ради, не убивайте вы себя так… Конечно, несчастие велико: в одно время, что называется, умер зять и
с сестрою паралич; но, Перепетуя Петровна, нужна покорность… Что делать! Ведь уж не поможешь. Я, признаться сказать, таки нарочно приехала проведать, как и вас-то бог милует; полноте… берегите свое-то здоровье — не молоденькие, матушка.
Перепетуя Петровна ничего не отвечала на эти утешительные слова; но
с половины монолога начала рыдать, закрыв лицо носовым платком.
Феоктиста Саввишна, тождественная своею наружностью и весом тела Перепетуе Петровне, смотрела на нее несколько минут
с участием, а потом и сама принялась плакать.
— Нет, матушка! — говорила Перепетуя Петровна. — Я уже советовалась о ней
с Карлом Иванычем —
с ней не пройдет. Ох, господи! Грудь даже начала болеть; никогда прежде этого не бывало; он говорит, у ней началось
с помешательства,
с гипохондрии.
— Да, вот, можно сказать, истинное-то несчастие, — начала последняя, — непритворное-то чувство! Видно, что было тяжело перенесть эту потерю; я знаю это по себе. Ах, как это тяжело! Вот уж, можно сказать, что потеря мужа ни
с чем не может сравниться! Кто ближе его? Никто! Друг, что называется, на всю жизнь человеческую. Где дети-то Анны Петровны?
— Лиза писала, что приедет и
с мужем сюда совсем на житье; а Паша уж месяца
с три как приехал из Москвы; он, слава богу, все ихные там экзамены кончил хорошо; в наверситете ведь он был.
— Что он? Ничего… мужчина! У них, знаете, как-то чувств-то этаких нет… А уж он и особенно, всегда был такой неласковый. Ну, вот хоть ко мне: я ему, недалеко считать, родная тетка; ведь никогда, сударыня моя, не придет; чтобы этак приласкался, поговорил бы, посоветовался, рассказал бы что-нибудь — никогда! Придет, сидит да ногой болтает, согрешила грешная. Я
с вами, Феоктиста Саввишна, говорю откровенно…
— Потому-то я
с вами и говорю. Грустно этак на сердце-то носить, особенно семейные неприятности, — продолжала Перепетуя Петровна. — Ох, боже мой! Опять забыла, о чем начала?..
Вот Лиза совсем не то; как была отдана
с малолетства в чужие люди, так и вышла другая!
Ну, сначала было все хорошо, очень были рады, что выходит замуж, а после на меня же была претензия; Василий Петрович часто говаривал: «Бог
с вами, сестрица, спровадили от нас Лизу за тридевять земель, жила бы лучше поближе к нам; зять — человек неизвестный, бог знает как и живет».
Вся жизнь моя, можно сказать, прошла в горестях: в молодых годах жила
с больным отцом, шесть лет в церкви божией не бывала, ходила за ним, что называется, денно и нощно, никогда не роптала; только, бывало, и удовольствия, что съезжу в ряды да нарядов себе накуплю: наряжаться любила…
Перепетуя Петровна умоляла ее пробыть вместе
с нею вечер; но Феоктиста Саввишна решительно отказалась: она почувствовала непреоборимое желание передать в одном дружественном для нее доме все, что она узнала от Перепетуи Петровны насчет ее семейных неприятностей.
Таким образом, обе дамы сошли вместе
с крыльца и расселись по своим экипажам.
— Что вы на это скажете, Марья Ивановна?» Покупая какую-нибудь вещь в лавках, он обыкновенно говорил приказчику: «Принеси, братец, на дом, я посоветуюсь
с Марьей Ивановной!» Вещь приносили, и Владимир Андреич оставлял ее за собою в долг.
Блондинка была одинакова как в обществе, так и у себя в комнате, то есть немного скора и необдуманна;
с девками больше смеялась, никогда не давала им наставлений и очень скоро одевалась на балы.
По моему мнению, судя по их образу жизни, прямо бы надобно было заключить, что они богаты; но нашлись подозрительные умы, которые будто бы очень хорошо знали, что у Кураевых всего 150 мотаных и промотанных душ, что денег ни гроша и что хотя Владимир Андреич и рассказывал, что он очень часто получает наследства, но живет он, по словам тех же подозрительных умов, не совсем благородными аферами, начиная
с займа, где только можно, и кончая обделыванием разного рода маленьких подрядцев.
Феоктиста Саввишна, несмотря на то, что могла быть отнесена к вышеозначенным подозрительным умам, являлась и теперь явилась в дружественный для нее дом
с почтением, похожим даже несколько на подобострастие.
— Их всегда много, — отвечала
с гримасою брюнетка.
— Как это смешно! Тюфяк! — продолжала блондинка. — Я непременно пойду
с ним танцевать; я очень люблю танцевать
с этими несчастными.
— Вот этого-то тебе и не позволят сделать, — возразил Владимир Андреич. — Я уж заметил, что ты всегда
с дрянью танцуешь. А отчего? Оттого, что все готово! Как бы своя ноша потянула, так бы и знала,
с кем танцевать; да! — заключил он выразительно и вышел.
А дней через несколько
с помощью Феоктисты Саввишны и исчисленных мною особ многие, очень многие узнали, что после покойного Бешметева приехал сын, ужасный чудак, неловкий, да, кажется, и недальний — просто тюфяк.
Бешметев действительно никаким образом не мог быть отнесен по своей наружности к красивым и статным мужчинам: среднего роста, но широкий в плечах,
с впалою грудью и
с большими руками, он подлинно был, как выражаются дамы, очень дурно сложен и даже неуклюж; в движениях его обнаруживалась какая-то вялость и неповоротливость; но если бы вы стали всматриваться в его широкое бледное и неправильное лицо, в его большие голубые глаза, то постепенно стали бы открывать что-то такое, что вам понравилось бы, очень понравилось.
Совершенно другой наружности была Лизавета Васильевна: высокая ростом,
с умным, выразительным лицом,
с роскошными волосами, которые живописно собирались сзади в одну темную косу, она была почти красавица в сравнении
с братом.
Лизавету Васильевну она совершенно не узнала: напрасно Павел старался ей напомнить о сестре, которая
с своей стороны начала было рассказывать о детях, о муже: старуха ничего не понимала и только, взглядывая на Павла, улыбалась ему и как бы силилась что-то сказать; а через несколько минут пришла в беспамятство.
— Как мы
с тобой давно не видались, Поль! — начала наконец Лизавета Васильевна.
— Переменилась я
с тех пор?
— Правда, — отвечала
с горькою улыбкою молодая женщина.
— Лучше поговорим о тебе, — начала Лизавета Васильевна, стараясь переменить предмет разговора. — Что ты
с собой хочешь делать?
— Так, стало быть, ты хочешь уехать, опять
с нами расстаться надолго?
— Поживи, братец,
с нами.
— Лизанька! Друг мой! Ты ли это? — вскрикнула она, почти вбежавши в комнату, и бросилась обнимать племянницу; затем следовало
с полдюжины поцелуев; потом радостные слезы.
— Ну, слава богу, слава богу! Пусть ее почивает. Здравствуй, Паша. Я тебя-то и не заметила; подвинь-ка мне скамеечку под ноги; этакий какой неловкий — никогда не заметит. — Павел подал скамейку. — Погляди-ка на меня, дружочек мой, — продолжала Перепетуя Петровна, обращаясь к племяннице, — как ты похорошела, пополнела. Видно, мать моя, не в загоне живешь? Не
с прибылью ли уж? Ну, что муженек-то твой? Я его, голубчика, уж давно не видала.
— Непременно привези! Смотри же, одна и не езди! Паша, полно сидеть букой-то; пододвинься, батюшка, к нам, поговори хоть
с сестрой-то; ведь, я думаю, лет пять не видались?
— Мы
с ним уж, тетушка, наговорились и наплакались.
— Счастье твое, мать моя! А со мной — так он не больно говорлив. О чем это
с тобою-то говорил?
— Сестра вам лучше расскажет; она знает все, — отвечал Павел,
с величайшим терпением выслушивавший претензии тетки.
Не хуже тебя служит Федосьи Парфентьевны сын; уж именно, можно сказать, прекрасный молодой человек,
с обращением: по-французски так и режет; да ведь служит же; скоро, говорят, чин получит; а тебе отчего не служить?
Здоровья своего, что называется, не щадила; немало
с тобой возилась, не молоденькая была; а тебе не хочется остаться успокоить ее в последние, что называется, минуты.
— Нет уж, Павел Васильич, извините, — начала она неприятно звонким голосом, — этого-то мы никак не допустим сделать: да я первая не позволю увезти от меня больную сестру; чем же ты нас-то после этого считаешь? Чужая, что ли, она нам? Она так же близка нашему сердцу, может быть, ближе, чем тебе; ты умница, я вижу: отдай ему мать таскать там
с собой, чтобы какой-нибудь дряни, согрешила грешная, отдал под начал.
— Бог
с вами, тетушка! — проговорил он и ушел к себе в комнату.
— Матушка-то моя простонала, — заговорила вдруг совершенно другим голосом Перепетуя Петровна и вошла в спальню к сестре. — Здравствуй, голубушка! Поздравляю тебя
с радостью; вот у тебя обе твои пташки под крылышками. О голубушка моя! Какая она сегодня свежая; дай ручку поцеловать.
— Вот тебе и Паша! Подойди к матери-то, приласкайся, — говорила Перепетуя Петровна, усевшаяся на кровати рядом
с сестрою.
Еще
с полчаса продолжалась эта сцена. Наконец, больная успокоилась и заснула. Тетка уехала вместе
с Лизаветой Васильевной, за которой муж прислал лошадей, а Павел ушел в свою комнату.
Павел принялся было и за книги, но корешковые переплеты устояли против его рук, и он удовольствовался только тем, что подложил их к печке, видно,
с намерением сжечь их на другой день.
Мой студент после варварского поступка
с своими тетрадями упал в изнеможении на постель; в полночь, однако, он встал и, кажется, несколько успокоился, потому что бережно начал собирать разорванные бумаги и переложил книги от печки на прежнее место.
На другой день, часу в первом пополудни, Михайло Николаич Масуров, муж Лизаветы Васильевны, стоял у себя на дворе, в шелковом казакине, в широких шароварах, без шапки,
с трубкою в зубах и
с хлыстом в руке.
— Сашка! Куда ты бежишь? — сказал Масуров, хватая за платье горничную, которая бежала из избы
с утюгом.