Неточные совпадения
Были слухи, будто бы Марья Ивановна говорила иногда и от себя, высказывала иногда и личные свои мнения,
так, например, жаловалась на Владимира Андреича, говорила, что он решительно ни в чем
не дает ей воли, а
все потому, что взял ее без состояния, что он человек хитрый и хорош только при людях; на дочерей своих она тоже жаловалась, особенно на старшую, которая, по ее словам, только и боялась отца.
— Вот этого-то тебе и
не позволят сделать, — возразил Владимир Андреич. — Я уж заметил, что ты всегда с дрянью танцуешь. А отчего? Оттого, что
все готово! Как бы своя ноша потянула,
так бы и знала, с кем танцевать; да! — заключил он выразительно и вышел.
Он рассказывал шурину довольно странные про себя вещи;
так, например, он говорил, что в турецкую кампанию какой-то янычар с дьявольскими усами отрубил у него у правой ноги икру; но их полковой медик, отличнейший знаток,
так что
все петербургские врачи против него ни к черту
не годятся, пришил ему эту икру, и
не его собственную, которая второпях была затеряна, а икру мертвого солдата.
— Нет, мне нечего ее щадить; она сама себя
не щадит, коли
так делает; я говорю, что чувствую. Я было хотела сейчас же ехать к ней, да Михайла Николаича пожалела, потому что
не утерпела бы, при нем же бы
все выпечатала. А ты
так съезди, да и поговори ей; просто скажи ей, что если у них еще раз побывает Бахтиаров, то она мне
не племянница. Слышишь?
— Конечно, хорошо. А все-таки ужасный человек: ты
не знаешь еще
всего… Помнишь, как он летом за мной ухаживал? Ну, я думала, что он в самом деле ко мне неравнодушен.
Бешметев, ничего
не подозревая, начал читать и, прочитав,
весь растерялся: лицо его приняло
такое странное и даже смешное выражение, что Лизавета Васильевна
не могла удержаться и расхохоталась.
— Приказано
не приказано, а порядок
такой. Эх вы, необразованные! Смотрите, хорошенько поцелуйте у
всех руки.
— Что это, батюшка Владимир Андреич? Да я-то на что? Худа ли, хороша ли, все-таки сваха. В этом-то теперь и состоит мое дело, чтобы
все было прилично: на родных-то нечего надеяться. Перепетуя Петровна вышла гадкая женщина, просто ехидная: я только говорить
не хочу, а много я обид приняла за мое что называется расположение.
Юлия была
вся в слезах до
такой степени, что ее несколько раз принимались утирать мокрым полотенцем и
все убеждали
не плакать, потому что будут очень красны глаза.
Из рассказов ее Перепетуя Петровна узнала, что Владимир Андреич по сю пору еще ничего
не дал за дочкою; что в приданое приведен только
всего один Спиридон Спиридоныч, и тот ничего
не может делать, только разве пыль со столов сотрет да подсвечники вычистит, а то
все лежит на печи, но хвастун большой руки; что даже гардероба очень мало дано —
всего четыре шелковые платья, а из белья
так — самая малость.
Юлия Владимировна взяла себе кабинет Павла Васильича и
все окошки обвешала тонкой-претонкой кисеей, а барин почивает в угольной, днем же постель убирается; что у них часто бывают гости, особенно Бахтиаров, что и сами они часто ездят по гостям, — Павлу Васильичу иногда и
не хочется,
так Юлия Владимировна сейчас изволит закричать, расплачутся и в истерику впадут.
Юлия сначала с презрением улыбалась; потом в лице ее появились какие-то кислые гримасы, и при последних словах Перепетуи Петровны она решительно
не в состоянии была себя выдержать и, проговоря: «Сама дура!», — вышла в угольную, упала на кресла и принялась рыдать, выгибаясь
всем телом. Павел бросился к жене и стал даже перед нею на колени, но она толкнула его
так сильно, что он едва устоял на месте. Перепетуя Петровна, стоя в дверях, продолжала кричать...
— Я начала ему говорить, что это нехорошо, что я сделала платье; ну, опять ничего — согласился: видит, что я говорю правду. Совсем уж собрались. Вдруг черт приносит этого урода толстого, Перепетую, и кинулась на меня… Ах! Папа, вы, я думаю, девку горничную никогда
так не браните — я даже
не в состоянии передать вам. С моим-то самолюбием каково мне
все это слышать!
— То-то и есть поговорить… Самой надобно
не малодушничать… Он человек добрый; из него можно, как из воску,
все делать. Из чего сегодня алярму сделали! Очень весело судить вас! Где нельзя силой, надобно лаской, любовью взять…
так ведь нет, нам
все хочется повернуть, чтобы сейчас было по-нашему. Ну, если старуха действительно умирает, можно было бы и приостаться,
не ехать, — что за важность?
Дочь моя
так воспитана, что она решительно
не только
не испытала на себе, даже
не видала,
не слыхала ничего подобного; даже
не в состоянии была передать мне
всех сальных выражений: у нее язык
не поворачивается!
Она рассказала брату, как губернский лев с первого ее появления в обществе начал за ней ухаживать, как она сначала привыкла его видеть, потом стала находить удовольствие его слушать и потом начала о нем беспрестанно думать: одним словом, влюбилась, и влюбилась до
такой степени, что в обществе и дома начала замечать только его одного;
все другие мужчины казались ей совершенно ничтожными, тогда как он владел
всеми достоинствами: и умом, и красотою, и образованием, а главное, он был очень несчастлив; он очень много страдал прежде, а теперь живет на свете с растерзанным сердцем,
не зная, для кого и для чего.
Все это говорил кучер, везя Юлию домой, которая и сама была в
таком тревожном состоянии, что, кажется, ничего
не слышала и
не понимала, что вокруг нее происходит; но, впрочем, приехав домой, она собралась с духом и довольно смело вошла в гостиную, где сидел Павел.
Такого рода системе воспитания хотел подвергнуть почтенный профессор и сироту Бахтиарова; но, к несчастию, увидел, что это почти невозможно, потому что ребенок был уже четырнадцати лет и
не знал еще ни одного древнего языка и, кроме того, оказывал решительную неспособность выучивать длинные уроки, а лет в пятнадцать, ровно тремя годами ранее против системы немца, начал обнаруживать явное присутствие страстей, потому что, несмотря на
все предпринимаемые немцем меры, каждый почти вечер присутствовал за театральными кулисами, бегал по бульварам, знакомился со
всеми соседними гризетками и, наконец, в один прекрасный вечер пойман был наставником в довольно двусмысленной сцене с молоденькой экономкой, взятою почтенным профессором в дом для собственного комфорта.
Рассчитав в одно прекрасное утро, что он уже никак
не может жить долее
таким образом, решился сразу переменить образ жизни и, убедя почти вполне своих приятелей, что он в сплину и что ему
все надоело, скрылся из общества и принялся, для поправления ресурсов, составлять себе выгодную партию.
— Сейчас только услышала от вашей девушки, что вы
не так здоровы, — говорила она, поздоровавшись с хозяйкой, — давно сбиралась зайти, да
все некогда. У Маровых свадьба затевается; ну, ведь вы знаете: этот дом, после вашего папеньки, теперь, по моим чувствам, в глаза и за глаза можно сказать, для меня первый дом. Что с вами-то, — время-то сырое — простудились, верно?
—
Не говори, брат, —
все время. Ты прежде ее любил, теперь
не любишь, а после опять будешь.
Так же и она прежде тебя
не любила, а теперь полюбит. Поверь, мой друг, в браке связует нас бог, и этими узами мы
не можем располагать по собственному произволу.
— Ну вот, матушка, дело-то
все и обделалось, извольте-ка сбираться в деревню, — объявила она, придя к Бешметевой. — Ну уж, Юлия Владимировна, выдержала же я за вас стойку. Я ведь пошла отсюда к Лизавете Васильевне. Сначала было куды —
так на стену и лезут… «Да что, говорю я, позвольте-ка вас спросить, Владимир-то Андреич еще
не умер, приедет и из Петербурга, да вы, я говорю, с ним и
не разделаетесь за этакое, что называется, бесчестие». Ну, и струсили. «Хорошо, говорят, только чтобы ехать в деревню».
Между тем как
таким образом Павел, выходя из себя от досады и ревности, придумывал средства, какими следует выпроводить m-r Мишо, тот уехал, и потому герой мой решился
все выместить на Юлии; вместе с тем,
не замечая сам того, выпил несколько рюмок водки.
Катерина Михайловна, исполненная, как известно моему читателю, глубокой симпатии ко
всем страданиям человеческим, пролила предварительно обильные слезы; но потом пришла в истинный восторг, услышав, что у Юлии нет денег и что она свои полторы тысячи может употребить на
такое христианское дело, то есть отдать их m-me Бешметевой для того, чтоб эта несчастная жертва могла сейчас же уехать к папеньке и никак
не оставаться долее у злодея-мужа.
—
Не говорите этого, Перепетуя Петровна,
не претендуйте на меня, — перебила Феоктиста Саввишна, — вы знаете, я думаю, мой характер, где
не мое дело, а особенно в семейных неприятностях, я никогда
не вмешиваюсь; за это, можно сказать,
все меня здесь и любят, потому что болтовни-то от меня пустой
не слышат. Что я вам могла написать? Одно только огорчение доставить;
так уж извините, как вы там хотите понимайте меня, а мне ваше-то здоровье дорого
не меньше своего.
— Известное дело: что уж у пьяного взять, и распотеет, и холодного напьется, и съест какую-нибудь дрянь.
Всего вреднее грибы: я, признаться сказать, до них большая охотница, а в холеру-таки
не ела.
— Было, Феоктиста Саввишна, — отвечала со вздохом Перепетуя Петровна, — и порядочно было, особенно под конец; в семейных неприятностях закатит за галстук, да и пойдет, говорят, ее писать —
такая и этакая,
все отпоет: мало ли что ему, может быть, известно было, чего мы и
не знаем. От этого, говорят, она его и оставила.