Неточные совпадения
Оне только и скажут
на то: «Ах,
говорит, дружок мой, Михеич, много,
говорит, я в жизни моей перенесла горя и перестрадала, ничего я теперь не желаю»; и точно: кабы не это, так уж действительно какому ни
на есть господину хорошему нашей барышней заняться можно: не острамит, не оконфузит перед
публикой! — заключил Михеич с несколько лукавой улыбкой, и, точно капли кипящей смолы, падали все слова его
на сердце Калиновича, так что он не в состоянии был более скрывать волновавших его чувствований.
— Леший! — подтвердил директорский кучер, и затем более замечательного у подъезда ничего не было; но во всяком случае вся губернская
публика, так долго скучавшая, была
на этот раз в сборе, ожидая видеть превосходную,
говорят, актрису Минаеву в роли Эйлалии, которую она должна была играть в известной печальной драме Коцебу [Коцебу Август (1761—1819) — немецкий реакционный писатель.] «Ненависть к людям и раскаяние».
Впрочем, надобно сказать, что и вся
публика, если и не так явно, то в душе ахала и охала. Превосходную актрису, которую предстояло видеть, все почти забыли, и все ожидали, когда и как появится новый кумир, к которому устремлены были теперь все помыслы. Полицейский хожалый первый завидел двух рыжих вице-губернаторских рысаков и, с остервенением бросившись
на подъехавшего в это время к подъезду с купцом извозчика, начал его лупить палкой по голове и по роже,
говоря...
Настенька тоже была сконфужена: едва владея собой, начала она
говорить довольно тихо и просто, но, помимо слов, в звуках ее голоса, в задумчивой позе, в этой тонкой игре лица чувствовалась какая-то глубокая затаенная тоска, сдержанные страдания, так что все смолкло и притаило дыхание, и только в конце монолога, когда она, с грустной улыбкой и взглянув
на Калиновича, произнесла: «Хотя
на свете одни только глаза, которых я должна страшиться»,
публика не вытерпела и разразилась аплодисментом.
Неточные совпадения
Шаркая лаковыми ботинками, дрыгая ляжками, отталкивал ими фалды фрака, и ягодицы его казались окрыленными. Правую руку он протягивал
публике, как бы
на помощь ей, в левой держал листочки бумаги и, размахивая ею, как носовым платком, изредка приближал ее к лицу.
Говорил он легко, с явной радостью, с улыбками
на добродушном, плоском лице.
— Я стоял в
публике, они шли мимо меня, — продолжал Самгин, глядя
на дымящийся конец папиросы. Он рассказал, как некоторые из рабочих присоединялись к
публике, и вдруг, с увлечением, стал
говорить о ней.
— Отлично! — закричал он, трижды хлопнув ладонями. — Превосходно, но — не так! Это
говорил не итальянец, а — мордвин. Это — размышление, а не страсть, покаяние, а не любовь! Любовь требует жеста. Где у тебя жест? У тебя лицо не живет! У тебя вся душа только в глазах, этого мало! Не вся
публика смотрит
на сцену в бинокль…
На лестницу вбежали двое молодых людей с корзиной цветов, навстречу им двигалась
публика, — человек с широкой седой бородой, одетый в поддевку,
говорил:
— Сегодня — пою! Ой, Клим, страшно! Ты придешь? Ты — речи народу
говорил? Это тоже страшно? Это должно быть страшнее, чем петь! Я ног под собою не слышу, выходя
на публику, холод в спине, под ложечкой — тоска! Глаза, глаза, глаза, —
говорила она, тыкая пальцем в воздух. — Женщины — злые, кажется, что они проклинают меня, ждут, чтоб я сорвала голос, запела петухом, — это они потому, что каждый мужчина хочет изнасиловать меня, а им — завидно!