Без преувеличения можно сказать, что дрожь пронимала Аггея Никитича, когда он читал хоть и вычурные, но своего рода энергические страницы сего романа: княгиня, капитан, гибнувший фрегат, значит, с одной стороны — долг службы, а с другой — любовь, — от всего этого у Аггея Никитича захватывало дыхание.
Надобно сказать, что сей московский петиметр, заехав в глухую провинцию, вознамерился держать себя как ему угодно: во-первых, за обедом он напился почти допьяна, а потом, сидя в настоящие минуты около молодой женщины, он не только развалился на диване, но даже, совершенно откинув борты своего фрака, держал руки засунутыми за проймы жилета.
Вымокшая и отяжелевшая шинель его пронимала все его члены какою-то неприятно теплою сыростью и тяжестью своею подламывала и без того уже сильно ослабевшие ноги его.
Его пронимала дрожь ужаса и скорби. Он, против воли, группировал фигуры, давал положение тому, другому, себе добавлял, чего недоставало, исключал, что портило общий вид картины. И в то же время сам ужасался процесса своей беспощадной фантазии, хватался рукой за сердце, чтоб унять боль, согреть леденеющую от ужаса кровь, скрыть муку, которая готова была страшным воплем исторгнуться у него из груди при каждом ее болезненном стоне.