Ананий Яковлев. Бабе моей! Когда она, бестия, теперь каждый шаг мой продает и выдает вам, то я не то, что таючись, а середь белого дня, на площади людской, стану ее казнить и тиранить; при ваших подлых очах наложу на нее цепи и посажу ее в погреб ледяной, чтоб замерзнуть и задохнуться ей там, окаянной!
Чиновник. Я приведу ее в рассудок. Она у меня сейчас опомнится. Я не из чувствительных и все знаю, как дело шло и происходило, сколько тут ни замазывали. Не пускать ее и посадить вот тут на кресло и позвать этого мужика из сеней… Я ей вотру в рожу краску, коли она совсем ее потеряла.
Сотский(отводя в сторону Лизавету и заглядывая в дверь). Кликните, ребята, Никона. (Сажает Лизавету на кресло.) Ну, садись вот тут… не хочешь ли водицы испить?
Никон(приосанясь). Никак нет-с, помилуйте! Я только то, что человек, значит, нездоровый: московской части, теперь, третьего квартала, в больнице тоже семь месяцев лежал, а там, как сейчас привели нашего брата, сейчас его в воду, в кипяток самый, сажают, за неволю, батюшка, Сергей Васильич, у кажинного человека расслабят всякие суставы в нем какие есть.
Золотилов. Какую еще правду ему говорить? Вы бьете и сажаете в кандалы людей, заставляя их пристрастные показанья делать, обещаете преступнику облегчить наказанье с тем только, чтоб он оговаривал… (Обращаясь к стряпчему и исправнику.) Не угодно ли, господа, обо всем этом составить особое постановление?
Своими вздохами, нытьем, своими темными очками на бледном, маленьком лице, — знаете, маленьком лице, как у хорька, — он давил нас всех, и мы уступали, сбавляли Петрову и Егорову балл по поведению, сажали их под арест и в конце концов исключали и Петрова и Егорова.
В день Симеона батюшка Сажал меня на бурушку И вывел из младенчества По пятому годку, А на седьмом за бурушкой Сама я в стадо бегала, Отцу носила завтракать, Утяточек пасла.