Матрена. Нету, родимушка, нету; тоже кто вот из землячков пойдет, пытала я молить да кланяться, чтобы не промолвились о том. Опасно тоже было: человек еще молодой, живет в Питере, услышамши про свое экое приключение, пожалуй, и сам с круга свернет… Не пожалела она, злодейка, ни моей старости, ни его младости!
Спиридоньевна(продолжая). Да, а тут как пошабашили, народ тоже подпил: девки да бабы помоложе, мало еще, кобылы экие, на полосе-то уходились, стали песни петь и в горелки играть. Глядь, и барин к ним пристал: прыгает, как козел, и все становится с твоей Лизаветой в паре и никак ладит, чтоб никто ее не поймал. Дивовали, дивовали мы в те поры: «Чтой-то, мол, это, матоньки мои, барин-то уж очень больно Матренину Лизавету ласкает?»
Матрена. Ничего я, мать, не знала и не ведала… Слеп, видно, материнской-то глазок на худое в детках. Как бы не у матери родной, а у свекрови злой жила, так не посмела бы этого сделать. Хошь тоже много спасибо и добрым людям: подвели, может, да подстроили…
Матрена. Ну, матушка, помилует ли он Лизавету! Подначальный тоже ему человек во всем, как есть! Толды, как он от барина-то пришел, человек это был, али зверь какой? Я со страху ажно из избы убежала: сначала слышу голосила она все, молила что ли его, а тут и молвы не стало.
Бурмистр. А за то, что вам мало еще, право! Хорошенько их, Анашка! Взял да и пошел валять того да другого в зубы: нате, мол, вам, господа миряне, коли дураки вы такие.
Федор Петров. Я, друг любезный, это что? Ничего: по тебе говорить надо!.. (Лизавете.) Как же ты, мужняя жена, сходишь от мужа и как ты смеешь то! Ты спроси, позволит ли и барин те сделать это.
Золотилов. Но кроме этого, господа, поймите вы: главное то, что вы тут пьяницу мужика ставите на одну доску с дворянином, который, смею вас заверить, ничем не запятнал себя в уезде…
Носила я Демидушку По поженкам… лелеяла… Да взъелася свекровь, Как зыкнула, как рыкнула: «Оставь его у дедушки, Не много с ним нажнешь!» Запугана, заругана, Перечить не посмела я, Оставила дитя.
Сам необыкновенный язык наш есть ещё тайна. В нем все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердях до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой, как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая с одной стороны высокие слова из языка церковно-библейского, а с другой стороны выбирая на выбор меткие названья из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность таким образом в одной и той же речи восходить до высоты, недоступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанию непонятливейшего человека, язык, который сам по себе уже поэт и который недаром был на время позабыт нашим лучшим обществом: нужно было, чтобы выболтали мы на чужеземных наречьях всю дрянь, какая ни пристала с чужеземным образованием, чтобы все те неясные к нам вместе звуки, неточные названья вещей — дети мыслей невыяснившихся и сбивчивых, которые потемняют языки, — не посмели бы помрачить младенческой ясности нашего языка и возвратились бы к нему, уже готовые мыслить и жить своим умом, а не чужеземным. Всё это еще орудия, ещё материалы, ещё глыбы, ещё в руде дорогие металлы, из которых выкуется иная, сильнейшая речь.