Кисельников. Ну, уж это нужно ему извинить. Зачем к таким мелочам привязываться? Он — человек отличный. Люди семинарского образования всегда склонны к риторике.
Боровцов. Конечно, стыдно брать по мелочи да с кислой рожей, точно ты милостыню выпрашиваешь; а ты бери с гордым видом да помногу, так ничего не стыдно будет.
Кисельников. Вот, брат, вот, вот… совсем деньжонками порасстроился. А ведь будут, знаю, что будут… Я тебе отдам. У меня непременно в этом месяце будут. У меня есть примета верная. Выхожу я вечером на крыльцо, в руке хлеб, а месяц прямо против меня; я в карман, там серебро, мелочь, — вот в одной руке хлеб, в другой серебро, а месяц напротив, значит, целый месяц (сквозь слезы) и с хлебом, и с деньгами.
Боровцов. Пущай давится, — черту баран… Пойдем. Прощай, Кирюша, спасибо тебе! Постой, так не уйду, не бойся; у меня тоже чувство-то есть; свои дети были. (Вынимает из кармана несколько мелочи.) На вот! Купи детям чего-нибудь сладенького. Прощай!
Голос его изменился, лицо стало серьезнее. Он начал спрашивать ее, как она думает пронести на фабрику книжки, а мать удивлялась его тонкому знанию разных мелочей.
Теперь он действовал уже решительно и покойно, до мелочи зная все, что предстоит на чудном пути. Каждое движение — мысль, действие — грели его тонким наслаждением художественной работы. Его план сложился мгновенно и выпукло. Его понятия о жизни подверглись тому последнему набегу резца, после которого мрамор спокоен в своем прекрасном сиянии.