Дульчин. То, что я могу еще исправиться; потому что я не злой, не совсем испорченный человек. Другие губят и свое, и чужое состояние хладнокровно; а я сокрушаюсь, на меня нападают минуты страшной тоски. А как бы мы могли жить с тобой, если б не мое безумие, если б не моя преступная распущенность!
Только, говорит, если с этим женихом в хороший, степенный дом сунешься, так, пожалуй, прическу попортят; за это, говорит, ручаться нельзя, на какого отца нападешь.
Флор Федулыч. Не могу-с; у меня деньги дельные и на дело должны идти. Тут, может быть, каждая копейка оплакана прежде, чем она попала в мой сундук, так я их ценю-с. А ваш любовник бросит их в трактире со свистом, с хохотом, с хвастовством. У меня все деньги рассчитаны, всякому рублю свое место; излишек я бедным отдаю; а на мотовство да на пьянство разным аферистам — у меня такой статьи расхода в моих книгах нет-с.
Салай Салтаныч. Какая совесть? Где твоя совесть? Чужие деньги бросал — это совесть? Тому должен — не заплатил, другому должен — не заплатил, это совесть? Украл, ограбил, — не хорошо; а бросал деньги — хуже. Украл, ограбил — молись богу, бедным давай, бог простит. Я знал один грек, молодой был, разбойник был, по морю ходил, пушки палил, людей бил, грабил; состарился, монастырь пошел, монах стал, человек нравоучительный.
Юлия. Да мы решили, что в будущую середу. Сегодня приедет, поговорим, когда вечер сделать, родных позвать. (Разбирая в картоне.) Ах, что это, как попало сюда?
Юлия. Ах, сердце упало. Какая я глупая, суеверная; теперь все будет думаться. А ведь ехать надо платье заказывать, а то после некогда будет с хлопотами.
Она-было назад к своим; но те совсем Заклёванной Вороны не узнали, Ворону вдосталь ощипали, И кончились её затеи тем, Что от Ворон она отстала, А к Павам не пристала.
Как дивчата, в нарядном головном уборе из желтых, синих и розовых стричек, на верх которых навязывался золотой галун, в тонких рубашках, вышитых по всему шву красным шелком и унизанных мелкими серебряными цветочками, в сафьянных сапогах на высоких железных подковах, плавно, словно павы, и с шумом, что вихорь, скакали в горлице.
Но это было не все. Когда гости, сытые и довольные, толпились в передней, разбирая свои пальто и трости, около них суетился лакей Павлуша, или, как его звали здесь, Пава, мальчик лет четырнадцати, стриженый, с полными щеками.
И вдруг всплывала радостная мысль: «через два года буду у меня в стаде две голландки, сама Пава еще может быть жива, двенадцать молодых Беркутовых дочерей, да подсыпать на казовый конец этих трех — чудо!» Он опять взялся за книгу.