Силан. Нет! Где! Он спит по обнаковению. Ночь спит, день спит; заспался совсем, уж никакого понятия нету, ни к чему; под носом у себя не видит. Спросонков-то, что наяву с ним было, что во сне видит, все это вместе путает; и разговор станет у него не явственный, только мычит; ну, а потом обойдется, ничего.
Только? Пятнадцать!… Боже мой, боже мой! Дожили! Пятнадцать! До чего дожили! Пятнадцать. Да еще мало по грехам нашим! Еще то ли будет! Ежели пойти выпить для всякого случаю? Да, говорят, в таком разе хуже, а надо чтобы человек с чистой совестью… (Кричит). Силантий, эй!…
Курослепов. А я было как испугался! Мало ли я тут, сидя, чего передумал. Представилось мне, что последний конец начинается. Да ведь и то сказать, долго ли.
Силан. Ну да, как же! Испугался! С меня взять нечего. Я свое дело делаю, я всю ночь хожу, опять же собаки… Я хоть к присяге. Не токма что вор, муха-то не пролетит, кажется. У тебя где были деньги-то?
Силан. Знаю я, что ты и прежде через забор лазил, да раз на раз не приходит; прежде взыску не было, а теперь вон две тысячи рублей пропало. Вот оно что значит вас баловать!
Силан (трясет его за ворот). Тебе нет дела! — Тебе нет дела! Стало быть, я один за всех отвечай! Вам никому нет дела. Все я! Вот ты у меня теперь запоешь! Караул!
Вася. Чудеса! Он теперь на даче живет, в роще своей. И чего-чего только у него нет! Б саду беседок, фонтанов наделал; песельники свои; каждый праздник полковая музыка играет; лодки разные завел и гребцов в бархатные кафтаны нарядил. Сидит все на балконе без сертука, а медали все навешаны, и с утра пьет шампанское. Круг дому народ толпится, вес на него удивляются. А когда народ в сад велит пустить, поглядеть все диковины, и тогда уж в саду дорожки шампанским поливают. Рай, а не житье!
Вася. Как на что, чудак! По его капиталу необходимая это вещь. Как пьет стакан, сейчас стреляют, пьет другой — стреляют, чтобы все знали, какая честь ему передо всеми. Другой умрет, этакой чести не дождется. Хоть бы денек так пожил.
Вася. Еще барин с ним. Он его из Москвы привез, за сурьезность к себе взял и везде возит с собой для важности. Барин этот ничего не делает и все больше молчит, только пьет шампанское. И большое ему жалованье положено за вид только за один, что уж очень необыкновенные усы. Вот тоже этому барину житье, умирать не надо.
Гаврило. Эх, брат Вася! Кому ты позавидовал! Нынче он этого барина шампанским поит, а завтра, может быть, надругается да прогонит. Хорошо, как деньжонки есть, а то и ступай пешком в Москву. А ты, хоть с грошом в кармане, да сам себе господин.
А Хлынов его за это даже любит; да и то надо сказать, денег у Хлынова много, а жить скучно, потому ничего он не знает, как ему эти деньги истратить, чтоб весело было.
Позовет духовенство, посадит всех в гостиной по порядку, кругом, на кресла и начнет потчевать; всем в ноги кланяется; потом петь заставит, а сам сидит один посреди комнаты и горькими слезами плачет.
Наркис (показывая перстень). И супиры тоже можем иметь, что, которые купеческие дети есть, так, может, и не видывали. А про разбойников про ваших все узнается, потому прикрывать их не показано.
Матрена. Эко зелье зарожденное! (Гавриле). А ты откуда взялся? Уж ты на людей метаться стал! Ишь ты какой всклоченный! Трепали тебя, да, должно быть, мало.
Гаврило. Каких прав? У меня и нет никаких. А что мне молчать? Я по всему городу кричать буду, что вы над падчерицей тиранствуете. Вот вы и знайте! (Уходит).
Наркис. И то мужик, я себя барином и не ставлю. Что ты меня из кучеров-то приказчиком произвела, экономом, — ты думаешь, что я сейчас барином и стал для тебя, как же! Ты выправь мне такой лист, чтобы был я, как есть, природный дворянин, да тогда учтивости от меня и спрашивай.
П.А. Катенин (коему прекрасный поэтический талант не мешает быть и тонким критиком) заметил нам, что сие исключение, может быть и выгодное для читателей, вредит, однако ж, плану целого сочинения; ибо чрез то переход от Татьяны, уездной барышни, к Татьяне, знатной даме, становится слишком неожиданным и необъясненным.
И в этом постоянстве, в полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства.
Софья. Так поэтому надобно, чтоб всякий порочный человек был действительно презрения достоин, когда делает он дурно, знав, что делает. Надобно, чтоб душа его очень была низка, когда она не выше дурного дела.
Что видимо очам — сей пламень облаков, По небу тихому летящих, Сие дрожанье вод блестящих, Сии картины берегов В пожаре пышного заката — Сии столь яркие черты — Легко их ловит мысль крылата, И есть слова для их блестящей красоты.
Такое слово существовало и имело смысл, но он был до того чудовищен и горек, что Яков Иванович снова упал в кресло и беспомощно заплакал от жалости к тому, кто никогда не узнает, и от жалости к себе, ко всем, так как то же страшное и бессмысленно-жестокое будет и с ним, и со всеми.
Суть не в фокусе преображения предметов, не в жесте слов, а в том самом уловлении, в котором если видишь ночью во сне кисель, то утром встанешь с мокрыми сладкими губами от его сока…