Вожеватов. Набегали двое: старик какой-то с подагрой да разбогатевший управляющий какого-то князя, вечно пьяный. Уж Ларисе и
не до них, а любезничать надо было: маменька приказывает.
Неточные совпадения
Вожеватов. Выдать-то выдала, да надо их спросить, сладко ли им жить-то. Старшую увез какой-то горец, кавказский князек. Вот потеха-то была… Как увидал, затрясся, заплакал даже — так две недели и стоял подле нее, за кинжал держался да глазами сверкал, чтоб
не подходил никто. Женился и уехал, да, говорят,
не довез
до Кавказа-то, зарезал на дороге от ревности. Другая тоже за какого-то иностранца вышла, а он после оказался совсем
не иностранец, а шулер.
А вот почему: ехал он на каком-то пароходе, уж
не знаю, с другом своим, с купеческим сыном Непутевым, разумеется, оба пьяные,
до последней возможности.
Огудалова.
До деревни ль ему! Ему покрасоваться хочется. Да и
не удивительно: из ничего, да в люди попал.
Парaтов. Чтобы напоить хозяина, надо самому пить с ним вместе; а есть ли возможность глотать эту микстуру, которую он вином величает. А Робинзон — натура выдержанная на заграничных винах ярославского производства, ему нипочем. Он пьет да похваливает, пробует то одно, то другое, сравнивает, смакует с видом знатока, но без хозяина пить
не соглашается; тот и попался. Человек непривычный, много ль ему надо, скорехонько и дошел
до восторга.
Кнуров. А Робинзон, господа, лишний. Потешились, и будет. Напьется он там
до звериного образа — что хорошего! Эта прогулка дело серьезное, он нам совсем
не компания. (Указывая в дверь.) Вон он как к коньяку-то прильнул.
Oгудалова. Вот наконец
до чего дошло: всеобщее бегство! Ах, Лариса!.. Догонять мне ее иль нет? Нет, зачем!.. Что бы там ни было, все-таки кругом нее люди… А здесь, хоть и бросить, так потеря
не велика!
Но не теперь. Хоть я сердечно // Люблю героя моего, // Хоть возвращусь к нему, конечно, // Но мне теперь
не до него. // Лета к суровой прозе клонят, // Лета шалунью рифму гонят, // И я — со вздохом признаюсь — // За ней ленивей волочусь. // Перу старинной нет охоты // Марать летучие листы; // Другие, хладные мечты, // Другие, строгие заботы // И в шуме света и в тиши // Тревожат сон моей души.
Утро было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах, как новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за нею базар кипел народом, потому что было воскресенье; босые мальчики-осетины, неся за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокруг меня; я их прогнал: мне было
не до них, я начинал разделять беспокойство доброго штабс-капитана.
— Не совсем здоров! — подхватил Разумихин. — Эвона сморозил! До вчерашнего дня чуть не без памяти бредил… Ну, веришь, Порфирий, сам едва на ногах, а чуть только мы, я да Зосимов, вчера отвернулись — оделся и удрал потихоньку и куролесил где-то чуть
не до полночи, и это в совершеннейшем, я тебе скажу, бреду, можешь ты это представить! Замечательнейший случай!
Остап, сняв шапку, всех поблагодарил козаков-товарищей за честь, не стал отговариваться ни молодостью, ни молодым разумом, зная, что время военное и
не до того теперь, а тут же повел их прямо на кучу и уж показал им всем, что недаром выбрали его в атаманы.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы
не забыли
до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Его нежданным появленьем, // Мгновенной нежностью очей // И странным с Ольгой поведеньем //
До глубины души своей // Она проникнута;
не может // Никак понять его; тревожит // Ее ревнивая тоска, // Как будто хладная рука // Ей сердце жмет, как будто бездна // Под ней чернеет и шумит… // «Погибну, — Таня говорит, — // Но гибель от него любезна. // Я
не ропщу: зачем роптать? //
Не может он мне счастья дать».
Латынь из моды вышла ныне: // Так, если правду вам сказать, // Он знал довольно по-латыни, // Чтоб эпиграфы разбирать, // Потолковать об Ювенале, // В конце письма поставить vale, // Да помнил, хоть
не без греха, // Из Энеиды два стиха. // Он рыться
не имел охоты // В хронологической пыли // Бытописания земли; // Но дней минувших анекдоты, // От Ромула
до наших дней, // Хранил он в памяти своей.
Увы, на разные забавы // Я много жизни погубил! // Но если б
не страдали нравы, // Я балы б
до сих пор любил. // Люблю я бешеную младость, // И тесноту, и блеск, и радость, // И дам обдуманный наряд; // Люблю их ножки; только вряд // Найдете вы в России целой // Три пары стройных женских ног. // Ах! долго я забыть
не мог // Две ножки… Грустный, охладелый, // Я всё их помню, и во сне // Они тревожат сердце мне.
Но те, которым в дружной встрече // Я строфы первые читал… // Иных уж нет, а те далече, // Как Сади некогда сказал. // Без них Онегин дорисован. // А та, с которой образован // Татьяны милый идеал… // О много, много рок отъял! // Блажен, кто праздник жизни рано // Оставил,
не допив
до дна // Бокала полного вина, // Кто
не дочел ее романа // И вдруг умел расстаться с ним, // Как я с Онегиным моим.