— И будешь возить по чужим дворам, когда дома угарно. Небойсь стыдно
перед детьми свое зверство показывать… Вот так-то, Галактион Михеич! А ведь они, дети-то, и совсем большие вырастут. Вырасти-то вырастут, а к отцу путь-дорога заказана. Ах, нехорошо!.. Жену не жалел, так хоть детей бы пожалел. Я тебе по-стариковски говорю… И обидно мне на тебя и жаль. А как жалеть, когда сам человек себя не жалеет?
Перед самой хозяйкой главным образом виднелся самовар и ветчина с горошком, а также и бутылка сладкой наливки;
перед детьми красовалась гречневая каша с молоком, которой они, видимо, поглотили значительное количество; перед француженкой стояла огромная чашка выпитого кафе-о-лэ и целая сковорода дурно приготовленных котлет-демутон; а перед немкой — тоже выпитая чашка уже черного кофею и блюдо картофелю.
Ребенка старательно обманывают в самом важном деле в жизни, и когда обман так сросся с его жизнью, что уже трудно оторвать его, тогда
перед ребенком открывают весь мир науки и действительности, который никаким образом не может совместиться с внушенными ему верованиями, предоставляя ему разбираться самому, как он умеет, в этих противоречиях.
Ольга Алексеевна (возбужденно). Нет, не говори! Ты не можешь судить… Не можешь! Ты не знаешь, какое это тяжелое, гнетущее чувство — ответственность
перед детьми! Ведь они будут спрашивать меня, как надо жить… А что я скажу?
Неточные совпадения
Черные фраки мелькали и носились врознь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета, когда старая ключница рубит и делит его на сверкающие обломки
перед открытым окном;
дети все глядят, собравшись вокруг, следя любопытно за движениями жестких рук ее, подымающих молот, а воздушные эскадроны мух, поднятые легким воздухом, влетают смело, как полные хозяева, и, пользуясь подслеповатостию старухи и солнцем, беспокоящим глаза ее, обсыпают лакомые куски где вразбитную, где густыми кучами.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись
перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда
ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
И так они старели оба. // И отворились наконец //
Перед супругом двери гроба, // И новый он приял венец. // Он умер в час
перед обедом, // Оплаканный своим соседом, //
Детьми и верною женой // Чистосердечней, чем иной. // Он был простой и добрый барин, // И там, где прах его лежит, // Надгробный памятник гласит: // Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, // Господний раб и бригадир, // Под камнем сим вкушает мир.
— Я двенадцать лет живу в этом доме и могу сказать
перед богом, Николай, — продолжал Карл Иваныч, поднимая глаза и табакерку к потолку, — что я их любил и занимался ими больше, чем ежели бы это были мои собственные
дети.
Войдя в кабинет с записками в руке и с приготовленной речью в голове, он намеревался красноречиво изложить
перед папа все несправедливости, претерпенные им в нашем доме; но когда он начал говорить тем же трогательным голосом и с теми же чувствительными интонациями, с которыми он обыкновенно диктовал нам, его красноречие подействовало сильнее всего на него самого; так что, дойдя до того места, в котором он говорил: «как ни грустно мне будет расстаться с
детьми», он совсем сбился, голос его задрожал, и он принужден был достать из кармана клетчатый платок.