— Самый же
непонятный народ — это, обязательно, студенты академии, да, — рассказывала она моим товарищам. — Они такое делают с девушками: велят помазать пол мылом, поставят голую девушку на четвереньки, руками-ногами на тарелки и толкают ее в зад — далеко ли уедет по полу? Так — одну, так и другую. Вот. Зачем это?
Неточные совпадения
Бросила прочь она от себя платок, отдернула налезавшие на очи длинные волосы косы своей и вся разлилася в жалостных речах, выговаривая их тихим-тихим голосом, подобно когда ветер, поднявшись прекрасным вечером, пробежит вдруг по густой чаще приводного тростника: зашелестят, зазвучат и понесутся вдруг унывно-тонкие звуки, и ловит их с
непонятной грустью остановившийся путник, не чуя ни погасающего вечера, ни несущихся веселых песен
народа, бредущего от полевых работ и жнив, ни отдаленного тарахтенья где-то проезжающей телеги.
— Даже. И преступно искусство, когда оно изображает мрачными красками жизнь демократии. Подлинное искусство — трагично. Трагическое создается насилием массы в жизни, но не чувствуется ею в искусстве. Калибану Шекспира трагедия не доступна. Искусство должно быть более аристократично и непонятно, чем религия. Точнее: чем богослужение. Это — хорошо, что
народ не понимает латинского и церковнославянского языка. Искусство должно говорить языком
непонятным и устрашающим. Я одобряю Леонида Андреева.
Все это и именно это поняли
народы, поняли массы, поняла чернь — тем ясновидением, тем откровением, которым некогда римские рабы поняли
непонятную тайну пришествия Христова, и толпы страждущих и обремененных, женщин и старцев — молились кресту казненного. Понять значит для них уверовать, уверовать — значит чтить, молиться.
Это чувство было и у смертельно раненого солдата, лежащего между пятьюстами такими же ранеными на каменном полу Павловской набережной и просящего Бога о смерти, и у ополченца, из последних сил втиснувшегося в плотную толпу, чтобы дать дорогу верхом проезжающему генералу, и у генерала, твердо распоряжающегося переправой и удерживающего торопливость солдат, и у матроса, попавшего в движущийся батальон, до лишения дыхания сдавленного колеблющеюся толпой, и у раненого офицера, которого на носилках несли четыре солдата и, остановленные спершимся
народом, положили наземь у Николаевской батареи, и у артиллериста, 16 лет служившего при своем орудии и, по
непонятному для него приказанию начальства, сталкивающего орудие с помощью товарищей с крутого берега в бухту, и у флотских, только-что выбивших закладки в кораблях и, бойко гребя, на баркасах отплывающих от них.
Судья Дикинсон вскочил со своего места и наступил при этом на свою новую шляпу. Какой-то дюжий немец, Келли и еще несколько человек схватили Матвея сзади, чтобы он не искусал судью, выбранного
народом Дэбльтоуна; в камере водворилось волнение, небывалое в летописях городя. Ближайшие к дверям кинулись к выходу, толпились, падали и кричали, а внутри происходило что-то
непонятное и страшное…