— Кто смел в караване собак разводить? — грозно вскрикнул Марко Данилыч, изо всей силы пихнув сапогом кутяшку. С жалобным визгом взлетела собачонка кверху, ударилась о́ пол и, поджав хвост, прихрамывая, поплелась в казенку.
«Значит, мы в узком месте. Речной стрежень чудищу отдали, а сами к бочку. Оттого-то, видно, и мерили по пяти да по шести… А если б нельзя было уйти, если бы чудище столкнулось с нами?.. Что скорлупу, раздавило бы наш пароход… Принимай тогда смерть неминучую, о спасенье тут и думать нечего!.. Намедни в Царицыне чумак собачонку фурой переехал — не взвизгнула даже, сердечная… Так бы и с нами было — пошел бы я ко дну и был бы таков».
Не то он, пес треклятый, и барыши-то один заграбастает, и всем делом на Гребновской завладеет, а вдобавок надо всеми над вами насмеется: «Было, дескать, у собачонок мясцо во рту, да проглотить щенкам не довелось».
Приезд гостьи разбудил собачонок, спавших на солнце: мохнатую Адель, беспрестанно путавшуюся в собственной шерсти, и кобелька Попури на тоненьких ножках.
Какая-то затерянная собачонка, вся мокрая и издрогшая, увязалась за господином Голядкиным и тоже бежала около него бочком, торопливо, поджав хвост и уши, по временам робко и понятливо на него поглядывая.
Он состоял из пяти существ, почти одинаково близких ее сердцу: из толстозобого ученого снегиря, которого она полюбила за то, что он перестал свистать и таскать воду, маленькой, очень пугливой и смирной собачонки Роски, сердитого кота Матроса, черномазой вертлявой девочки лет девяти, с огромными глазами и вострым носиком, которую звали Шурочкой, и пожилой женщины лет пятидесяти пяти, в белом чепце и коричневой кургузой кацавейке на темном платье, по имени Настасьи Карповны Огарковой.