Тоже от нечего делать стал арбузы выбирать, перерыл едва не все кучи, каждый арбуз и на ладонях-то подбрасывал, и жал изо всей силы руками, и прикладывал к нему ухо, слушая, каково трещит, а когда торговаться зачал, так продавец хоть бы бежать от такого покупателя.
Пожалел Колышкин Василья Борисыча, перервал речи Патапа Максимыча, спросил у него, как скитницы, что перевезли строенья из скитов в город, распорядятся теперь, ежели нечего им бояться выгонки.
— А вино-то на что? — перервал ее речи Колышкин. — Сперва шампанское да венгерское, потом сладенькие ликерцы, а потом дело дошло и до коньяка… Теперь не дошло ли уж и до хлебной слезы, что под тын человека кладет… Совсем скружилась девка и стыд и совесть утопила в вине, а перед Марьей Гавриловной, в угоду любовнику, стала дерзка, заносчива, обидлива. Терпит Марья Гавриловна, пьет чашу горькую!
— Мерзость пред Господом! — громко вскликнула она, перервавши Дуню. — И слушать не хочу, и не говори ты об этом ни мне и никому другому. Подумать страшно, даже в помышлении держать. Великий грех и слушать это безумное вранье.
Кудряш. Да что: Ваня! Я знаю, что я Ваня. А вы идите своей дорогой, вот и все. Заведи себе сам, да и гуляй себе с ней, и никому до тебя дела нет. А чужих не трогай! У нас так не водится, а то парни ноги переломают. Я за свою… да я и не знаю, что сделаю! Горло перерву!
Он бы «перервал пополам» всякого, кто бы хоть отдаленно намекнул на то, что новый Малек-Адель, кажись, не старый; он принимал поздравления с «благополучной находкой» от немногих лиц, с которыми ему приходилось сталкиваться; но он не искал этих поздравлений, он пуще прежнего избегал столкновений с людьми — знак плохой!