Неточные совпадения
Было у Трифона двое сыновей,
один работник матерый,
другой только
что вышел из подростков, дочерей две девки.
— Да все из-за этого австрийского священства! — сказала Фленушка. — Мы, видишь ты, задумали принимать, а Глафирины не приемлют, Игнатьевы тоже не приемлют. Ну и разорвались во всем:
друг с дружкой не видятся, общения не имеют, клянут
друг друга. Намедни Клеопатра от Жжениных к Глафириным пришла, да как сцепится с кривой Измарагдой; бранились, бранились, да вповолочку! Такая теперь промеж обителей злоба,
что смех и горе. Да ведь это
одни только матери сварятся, мы-то потихоньку видаемся.
На
другой день рано поутру Патап Максимыч собрался наскоро и поехал в Вихорево. Войдя в дом Ивана Григорьича, увидал он
друга и кума в таком гневе,
что не узнал его. Воротясь из Осиповки, вдовец узнал,
что один его ребенок кипятком обварен,
другой избит до крови. От недосмотра Спиридоновны и нянек пятилетняя Марфуша, резвясь, уронила самовар и обварила старшую сестру. Спиридоновна поучила Марфушу уму-разуму: в кровь избила ее.
— Вот, кум, посмотри на мое житье! — говорил Иван Григорьич. — Полюбуйся:
одну обварили,
другую избили… Из дому уедешь, только у тебя и думы — целы ли дети,
друг мой любезный, беда неизбывная… Не придумаю,
что и делать…
— Да
что ты… Полно!.. Господь с тобой, Яким Прохорыч, — твердил Патап Максимыч, удерживая паломника за руку. — Ведь он богатый мельник, — шутливо продолжал Чапурин, — две мельницы у него есть на море, на окияне. Помол знатный:
одна мелет вздор,
другая чепуху… Ну и пусть его мелют… Тебе-то
что?
Видится ей,
что держит она на
одной руке белокурую кудрявую девочку,
другою обнимает отца ее, и сколько счастья, сколько радости в его ясных очах…
— Божиться,
что ль, тебе?.. Образ со стены тащить? — вспыхнул Стуколов. — И этим тебя не уверишь… Коли хочешь увериться, едем сейчас на Ветлугу. Там я тебя к
одному мужичку свезу, у него такое же маслице увидишь, и к
другому свезу, и к третьему.
В сибирских тайгах, по его словам, зачастую бывает,
что один отыщет прииск, да ненароком проболтается,
другой тотчас подхватит его на свое имя.
Смолкли ребята, враждебно поглядывая
друг на
друга, но ослушаться старшого и подумать не смели… Стоит ему слово сказать, артель встанет как
один человек и такую вспорку задаст ослушнику,
что в
другой раз не захочет дурить…
— Да как же?.. Поедет который с тобой, кто за него работать станет?.. Тем артель и крепка,
что у всех работа вровень держится,
один перед
другим ни на макову росинку не должон переделать аль недоделать… А как ты говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот же прогул выйдет, а у нас прогулов нет, так и сговариваемся на суйме [Суйм, или суем (однородно со словами сонм и сейм), — мирской сход, совещанье о делах.], чтоб прогулов во всю зиму не было.
— Береги свои речи про
других, мне они не пригожи, — с сердцем ответил Патап Максимыч. — Хочешь, на обратном пути в Комаров завернем? Толкуй там с матерью Манефой… Ты с ней как раз споешься:
что ты,
что она —
одного сукна епанча,
одного лесу кочерга.
В работные кельи зашли, там на монастырский обиход всякое дело делают: в
одной келье столярничают и точат, в
другой бондарь работает, в третьей слесарня устроена, в четвертой иконописцы пишут, а там пекарня, за ней квасная. В стороне кузница поставлена. И везде кипит безустанная работа на обительскую потребу, а иное
что и на продажу… Еще была мастерская у отца Михаила, только он ее не показал.
— У медведя лапа-то пошире, да и тот в капкан попадает, — смеючись, подхватила Фленушка. — Сноровку надо знать, Марьюшка… А это уж мое дело, ты только помогай. Твое дело будет
одно: гляди в два, не в полтора,
одним глазом спи,
другим стереги, а
что устережешь, про то мне доводи. Кто мигнул, кто кивнул, ты догадывайся и мне сказывай. Вот и вся недолга…
Прочистили они дорожку от часовни к келарне, и пошли по ней только
что отпевшие утреню инокини и белицы, прочистили еще дорожки к игуменской келье, к домику Марьи Гавриловны и от
одной стаи до
другой, к погребам, к амбарам и к
другим обительским строеньям.
— Мать Таифа, — сказала игуменья, вставая с места. — Тысячу двадцать рублев на ассигнации разочти как следует и, по
чем придется, сиротам раздай сегодня же. И ты им на Масленицу сегодня же все раздай, матушка Виринея… Да голодных из обители не пускай, накорми сирот
чем Бог послал. А я за трапезу не сяду. Неможется что-то с дороги-то, — лечь бы мне, да боюсь: поддайся
одной боли да ляг —
другую наживешь; уж как-нибудь, бродя, перемогусь. Прощайте, матери, простите, братия и сестры.
— Леса там большущие — такая палестина,
что верст по пятидесяти ни жила, ни дорог нету, — разве где тропинку найдешь. По этим по самым лесам землянки ставлены, в
одних старцы спасаются, в
других мужики мягку деньгу куют… Вот
что значит Ветлуга… А ты думала, там только мочалом да лубом промышляют?
Настя и Параша сидят в своих светелках сумрачные, грустные. На
что Параша, ко всему безучастная, ленивая толстуха, и ту скука до того одолела,
что хоть руки на себя поднимать. За
одно дело примется, не клеится, за
другое — из рук вон валится:
что ни зачнет, тотчас бросит и опять за новое берется. Только и отрады, как завалиться спать…
— Не ропщу я на Господа. На него возверзаю печали мои, — сказал, отирая глаза, Алексей. — Но послушай, родной,
что дальше-то было…
Что было у меня на душе, как пошел я из дому, того рассказать не могу… Свету не видел я — солнышко высоко, а я ровно темной ночью брел… Не помню, как сюда доволокся… На уме было — хозяин каков? Дотоле его я не видывал, а слухов много слыхал:
одни сказывают — добрый-предобрый,
другие говорят — нравом крут и лют, как зверь…
Ничего больше не добился Патап Максимыч. Но его то поразило,
что Колышкин с Пантелеем,
друг друга не зная, оба в
одно слово:
что один, то и
другой.
Меж тем спавший в оленевской кибитке московский певец проснулся. Отворотил он бок кожаного фартука, глядит — место незнакомое, лошади отложены, людей ни души. Живого только и есть
что жирная корова, улегшаяся на солнцепеке, да высокий голландский петух, окруженный курами всех возможных пород. Склонив голову набок, скитский горлопан стоял на
одной ножке и гордо поглядывал то на
одну, то на
другую подругу жизни.
Слышим, на Москве закипели раздоры,
одни толкуют: «Неправилен митрополит — обливанец»,
другие Богом заклинают,
что крещен в три погружения…
— Истинно так, матушка, — подтвердил Василий Борисыч. — Иначе его и понимать нельзя, как разбойником… Тут, матушка, пошли доноситься об нем слухи
один другого хуже… И про попа Егора,
что в воду посадил, и про золото,
что с паломником Стуколовым под Калугой искал… Золото, как слышно, отводом только было, а они, слышь, поганым ремеслом занимались: фальшивы деньги ковали.
— И нашим покажи, Василий Борисыч, — молвила Манефа. — Мы ведь поем попросту, как от старых матерей навыкли, по слуху больше… Не больно много у нас, прости, Христа ради, и таких, чтоб путем и крюки-то разбирали. Ину пору заведут догматик — «Всемирную славу» аль
другой какой —
один сóблазн: кто в лес, кто по дрова… Не то,
что у вас, на Рогожском, там пение ангелоподобное… Поучи, родной, поучи, Василий Борисыч, наших-то девиц — много тебе благодарна останусь.
Вошла Никитишна. В
одной руке несла стакан с водой, в
другой кацею с жаром и ладаном. Стакан поставила на раскрытое окно, было бы в
чем ополоснуться душе, как полетит она на небо… Кацеéю трижды покадила Никитишна пóсолонь перед иконами, потом над головой Насти. Вошла с книгой канонница Евпраксея и, став у икон, вполголоса стала читать «канон на исход души».
Про белиц и поминать нечего — души не чаяли они в Василье Борисыче, все до единой от речей и от песен его были без ума, и
одна перед
другой старались угодить,
чем только могли, залетному соловью…
Лебеди белые, соколы ясные, вольная птица журинька, кусты ракитовые, мурава зеленая, цветы лазоревые, духи малиновые, мосты калиновые —
одни за
другими вспоминаются в тех величавых, сановитых песнях,
что могли вылиться только из души русского человека на его безграничных, раздольных, óт моря дó моря раскинувшихся равнинах.
Путаются у Алексея мысли, ровно в огневице лежит… И Настина внезапная смерть, и предсмертные мольбы ее о своем погубителе, и милости оскорбленного Патапа Максимыча, и коварство лукавой Марьи Гавриловны,
что не хотела ему про место сказать, и поверивший обманным речам отец, и темная неизвестность будущего — все это вереницей
одно за
другим проносится в распаленной голове Алексея и нестерпимыми муками, как тяжелыми камнями, гнетет встревоженную душу его…
Смекнули шутники,
что дядя Елистрат человек опытный. Подобру-поздорову
один за
другим в сторонку.
Две кумы нáвек из-за Карпушки тогда перессорились:
одна крестилась и божилась,
что он боярского отродья, а
другая образ со стены тащила,
что ихний захребетник непременно роду поповского.
— И то надо будет, — отозвался Трифон. — То маленько обидно,
что работницей в дому меньше станет: много еще Паранька родительского хлеба не отработала. Хоть бы годок,
другой еще пожила. Мать-то хилеть зачала, недомогает… Твое дело отделенное, Савелью до хозяйки долга песня, а без бабы какое хозяйство в дому!.. На старости лет останешься, пожалуй,
один, как перст — без уходу, без обиходу.
Долго шла меж приятелей веселая беседа… Много про Керженски скиты рассказывал Патап Максимыч, под конец так разговорился,
что женский пол
одна за
другой вон да вон. Первая Груня, дольше всех Фленушка оставалась. Василий Борисыч часто говорил привычное слово «искушение!», но в душе и на уме бродило у него иное, и охотно он слушал, как Патап Максимыч на старости лет расходился.
— А промыслá, — жаловался он, —
что спокон века здешний народ поили-кормили, решатся
один за
другим.
Хлеба-то вволю, а мужику
одним хлебом не изжить, и на то и на
другое деньги ему надобны: и соли купить, и дегтю, и топор, и заступ, и серпы, и косы, да мало ль еще
чего…
Прошло минут с пять;
один молчит,
другой ни слова.
Что делать, Алексей не придумает — вон ли идти, на диван ли садиться, новый ли разговор зачинать, или, стоя на месте, выжидать,
что будет дальше… А Сергей Андреич все по комнате ходит, хмуря так недавно еще сиявшее весельем лицо.
Пóд вечер купанье: в
одном яру плавают девушки с венками из любистка на головах, в
другом — молодые парни… Но иной молодец,
что посмелее, как почнет отмахивать руками по сажени, глядь, и попал в девичий яр, за ним
другой, третий…
Что смеху,
что крику!.. Таково обрядное купанье на день Аграфены Купальницы.
— Эка шальная! — весело, во всю мочь захохотал Самоквасов. — Все-то проказы у ней на уме!.. Да
что я?.. Татарин,
что ли, какой?.. С
одной обвенчавшись, к
другой сватаюсь?..
Петр-Павел — соединение в
одном лице двух, так же, как Кузьма-Демьян, Флор-Лавер и пр.], в
одной руке ключи золотые, в
другой трава петров крест,
что гонит нечистую силу в тартарары.
— Да
что ж это такое? —
одна другой громче заговорили матери. — И себя губит, и нас всех хочет погубити!.. Не об
одном Шарпане глас бысть старцу Арсению, обо всех скитах Керженских… Не сбережешь нераденьем такого сокровища, всем нам пропадать!.. Где это слыхано, собору не покоряться?.. Сколько скиты ни стоят, такого непослушанья никогда не бывало!
— Мошенник народ, — сказал он. — Много уменья, много терпенья надобно с ними иметь! С
одной стороны — народ плут, только и норовит обмануть хозяина, с
другой стороны — урезный пьяница. Страхом да строгостью только и можно его в руках держать. И не бей ты астраханского вора дубьем, бей его лучше рублем — вычеты постанови, да после того не спускай ему самой последней копейки; всяко лыко в строку пускай. И на того не гляди,
что смиренником смотрит. Как только зазнался который, прижми его при расчете.
—
Чего не знаешь?.. Идти-то как?.. А ты переставляй ноги-то
одну за
другой — дойдешь беспременно — хмельной не дойдешь, а трезвый ничего… — засмеялся Патап Максимыч. — Ну, пойдем же.
Чего еще тут?
— Изо всех игумений точно
что только у меня
одной гильдейское свидетельство и
другие бумаги торговые есть, — ответила Манефа. — И ты,
друг мой, не рассказывай, каких ради причин выправляю я гильдию. Сам понимаешь,
что такое дело надо в тайне хранить.
— Ты
что?.. — вскочив со скамьи и быстро подняв голову, вскликнул Патап Максимыч. — Думаешь, вот, дескать, какой кряж свалился?.. От векселя думаешь?.. Не помышляй того, Сергей Андреич… Эх,
друг мой сердечный, — промолвил он грустно, опуская голову и опять садясь на скамейку. — Как Волги шапкой не вычерпаешь, так и слез моих уговорами не высушишь!..
Один бы уж,
что ли, конец — смерть бы,
что ли, Господь послал!..
Фленушка с Марьюшкой ушли в свои горницы, а
другие белицы,
что ходили гулять с Прасковьей Патаповной, на дворе стояли и тоже плакали. Пуще всех ревела, всех голосистей причитала Варвара, головница Бояркиных, ключница матери Таисеи. Она
одна из Бояркиных ходила гулять к перелеску, и когда мать Таисея узнала,
что случилось, не разобрав дела, кинулась на свою любимицу и так отхлестала ее по щекам,
что у той все лицо раздуло.
Целый день не то
что из дому, к окну близко не подходил Василий Борисыч и жене не велел подходить… Очень боялся, чтоб грехом не увидала их Манефа… Оттого и в Осиповку ехать заторопился… «
Один конец! — подумал он. — Рано ли, поздно ли, надо же будет ответ держать… Была не была! Поедем!» И на
другой день, на рассвете, поехали.