Неточные совпадения
Больших
нет, да
нет и
таких, что «на Горах» водятся: весной корабли пускай, в межень курица не напьется.
— Поживя в чужих людях, умнее будешь.
Так али
нет?
— Столы хочу строить, — ответил он. — Пусть Данило Тихоныч поглядит на наши порядки, пущай посмотрит, как у нас, за Волгой, народ угощают. Ведь по ихним местам, на Низу,
такого заведения
нет.
— То-то, держи ухо востро, — ласково улыбаясь, продолжал Патап Максимыч. — На славу твои именины справим. Танцы заведем, ты плясать пойдешь.
Так али
нет? — прибавил он, весело хлопнув жену по плечу.
— Да, — вступилась мать Манефа, — в нынешнее время куда как тяжко приходится жить сиротам. Дороговизна!.. С каждым днем все дороже да дороже становится, а подаяния сиротам, почитай,
нет никакого. Масленица на дворе — ни гречневой мучки на блины, ни маслица достать им негде.
Такая бедность,
такая скудость, что един только Господь знает, как они держатся.
— Никогда я Настасье про иночество слова не говорила, — спокойно и холодно отвечала Манефа, — беседы у меня с ней о том никогда не бывало. И
нет ей моего совета,
нет благословения идти в скиты. Молода еще, голубушка, — не снесешь… Да у нас
таких молодых и не постригают.
—
Так слушай же ты, спасенная твоя душа, — закричал Патап Максимыч сестре. — Твоя обитель мной только и дышит…
Так али
нет?
— Верю, тятя, — молвила Настя. — Только вот что скажи ты мне: где ж у него был разум, как он сватал меня? Не видавши ни разу, — ведь не знает же он, какова я из себя, пригожа али
нет, — не слыхавши речей моих, — не знает, разумна я али дура какая-нибудь. Знает одно, что у богатого отца молодые дочери есть, ну и давай свататься. Сам, тятя, посуди, можно ли мне от
такого мужа счастья ждать?
Патап Максимыч ушел в свою заднюю, прилег уснуть, но сон не брал его. Настины слова из ума не выходили: «Девка с норовом, — думал он. — С виду тихоней смотрит, а гляди-ка какая!.. «Уходом!..»
Нет, ни окриком, ни плетью
такую не проймешь… Хуже начудит… Лаской надо, делать нечего… «Уходом!..» Эко слово сказала!..»
—
Нет, Фленушка, совсем истосковалась я, — сказала Настя. — Что ни день, то хуже да хуже мне. Мысли даже в голове мешаются. Хочу о том, о другом пораздумать; задумаю, ум ровно туманом
так и застелет.
— Боязно, Фленушка, — молвила Настя. — Сердце
так и замрет, только про это я вздумаю.
Нет, лучше выберу я времечко, как тятенька ласков до меня будет, повалюсь ему в ноги, покаюсь во всем, стану просить, чтоб выдал меня за Алешу… Тятя добрый, пожалеет, не стерпит моих слез.
—
Так и сказала. «Уходом», говорит, уйду, — продолжал Патап Максимыч. — Да посмотрела бы ты на нее в ту пору, кумушка. Диву дался, сначала не знал, как и говорить с ней. Гордая передо мной
такая стоит, голову кверху, слез и в заводе
нет, говорит как режет, а глаза как уголья,
так и горят.
— Какое у тебя приданое? — смеясь, сказал солдатке Никифор. — Ну
так и быть, подавай росписи: липовы два котла, да и те сгорели дотла, сережки двойчаты из ушей лесной матки, два полотенца из березова поленца, да одеяло стегано алого цвету, а ляжешь спать,
так его и нету, сундук с бельем да невеста с бельмом.
Нет,
таких мне не надо — проваливай!
— Коли ты, крестнинька, от себя спрашиваешь,
так я одно тебе слово скажу: «
нет».
— И что ж, в самом деле, это будет, мамынька! — молвила Аграфена Петровна. — Пойдет тут у вас пированье, работникам да страннему народу столы завтра будут, а он, сердечный, один, как оглашенный какой, взаперти. Коль ему места здесь
нет,
так уж в самом деле его запереть надо. Нельзя же ему с работным народом за столами сидеть, слава пойдет нехорошая. Сами-то, скажут, в хоромах пируют, а брата родного со странним народом сажают. Неладно, мамынька, право, неладно.
— Чтой-то ты, Матренушка, гордая
такая, спесивая? На всех парней серым волком глядишь. Аль тебе, подруженька, никого по мысли
нет?
— Уж и полюбовник! — гневно крикнул Чапурин, грозно вскинув глазами на старицу. — Говори, да не заговаривайся… Никакого полюбовника
нет.
Так себе, шальная голова, и все… Стуколовых слыхала?
Хоть и заверял Платониду Чапурин, что за Матренушкой большой провинности
нет, а на деле вышло не то… Платониде
такие дела бывали за обычай: не одна купецкая дочка в ее келье девичий грех укрывала.
Замечательно, что как у поморов,
так и у лесников
нет поверья, будто северное сияние предвещает войну или мор.
— Все по церкви, — отвечал дядя Онуфрий. — У нас по всей Лыковщине староверов спокон веку не важивалось. И деды и прадеды — все при церкви были. Потому люди мы бедные, работные, достатков у нас
нет таких, чтобы староверничать. Вон по раменям, и в Черной рамени, и в Красной, и по Волге, там, почитай, все старой веры держатся… Потому — богачество… А мы что?.. Люди маленькие, худые, бедные… Мы по церкви!
— Да как же?.. Поедет который с тобой, кто за него работать станет?.. Тем артель и крепка, что у всех работа вровень держится, один перед другим ни на макову росинку не должон переделать аль недоделать… А как ты говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот же прогул выйдет, а у нас прогулов
нет,
так и сговариваемся на суйме [Суйм, или суем (однородно со словами сонм и сейм), — мирской сход, совещанье о делах.], чтоб прогулов во всю зиму не было.
— Сказано тебе, в зимнице его не поминать, — строго притопнув даже ногой, крикнул на Патапа Максимыча дядя Онуфрий… —
Так в лесах не водится!.. А ты еще его черным именем крещеный народ обзываешь… Есть на тебе крест-от аль
нет?.. Хочешь ругаться да вражье имя поминать, убирайся, покамест цел, подобру-поздорову.
— Мало, — отвечал Артемий. — Там уж не
такая работа. Почитай, и выгоды
нет никакой… Как можно с артелью сравнять! В артели всем лучше: и сытней, и теплей, и прибыльней. Опять завсегда на людях… Артелью лесовать не в пример веселей, чем бродить одиночкой аль в двойниках.
Таким раем,
таким богоблагодатным жительством показался ему Красноярский скит, что, не будь жены да дочерей,
так хоть век бы свековать у отца Михаила. «
Нет, — думал Патап Максимыч, — не чета здесь Городцу, не чета и бабьим скитам… С Рогожским потягается!.. Вот благочестие-то!.. Вот они, земные ангелы, небесные же человеки… А я-то, окаянный, еще выругал их непригожими словами!.. Прости, Господи, мое согрешение!»
—
Нет, касатик, уж прости меня, Христа ради, а у нас уж
такой устав: мирским гостям учреждать особую трапезу во утешение… Вы же путники, а в пути и пост разрешается… Рыбки не припасти ли?
— Теперь у нас
такого знатока
нет, — отвечал игумен.
— Живет у меня молодой парень, на все дела руки у него золотые, — спокойным голосом продолжал Патап Максимыч. — Приказчиком его сделал по токарням, отчасти по хозяйству. Больно приглянулся он мне — башка разумная. А я стар становлюсь, сыновьями Господь не благословил, помощников
нет, вот и хочу я этому самому приказчику не вдруг, а
так, знаешь, исподволь, помаленько домовое хозяйство на руки сдать… А там что Бог даст…
— И теперь знаю, что оно безо всякого сумнения, ты ведь только Фома неверный, — сказал Стуколов. —
Нет, не поеду… не смогу ехать, головушки не поднять… Ох!..
Так и горит на сердце, а в голову ровно молотом бьет.
Десяти годов
нет, а он псалтырь
так и дерет, хоть по мертвым читать посылай.
— Невдомек! — почесывая затылок, молвил Патап Максимыч. — Эка в самом деле!.. Да
нет, постой, погоди, зря с толку меня не сшибай… — спохватился он. — На Ветлуге говорили, что этот песок не справское золото; из него, дескать, надо еще через огонь топить настоящее-то золото…
Такие люди в Москве, слышь, есть. А неумелыми руками зачнешь тот песок перекалывать, одна гарь останется… Я и гари той добыл, — прибавил Патап Максимыч, подавая Колышкину взятую у Силантья изгарь.
Икнулось ли на этот раз Стуколову,
нет ли, зачесалось ли у него левая бровь, загорелось ли левое ухо — про то не ведаем. А подошла
такая минута, что силантьевская гарь повернула затеи паломника вниз покрышкой. Недаром шарил он ее в чемодане, когда Патап Максимыч в бане нежился, недаром пытался подменить ее куском изгари с обительской кузницы… Но нельзя было всех концов в воду упрятать — силантьевская гарь у Патапа Максимыча о ту пору в кармане была…
—
Так и есть, — подхватил Колышкин. — Жил в Сибири, да выехал в Россию «земляным маслом» торговать… Знаю этих проходимцев!.. Немало народу по миру они пустили, немало и в острог да в ссылку упрятали…
Нет, крестный, воля твоя — это дело надо бросить.
Кто эти другие, не сказал Патап Максимыч. Вертелся на губах отец Михаил, но как вспомнятся красноярские стерляди, почет, возданный в обители, молебный канон, баня липовая с калуфером — язык у Патапа Максимыча
так и заморозит… «Возможно ль
такого старца к пролазу Якимке приравнивать, к бездельнику Дюкову? — думал Патап Максимыч. — Обошли, плуты, честнаго игумна… Да
нет, постой, погоди — выведу я вас на свежую воду!..»
— Ну, вот за этот за подарочек
так оченно я благодарна, — молвила Марьюшка. — А то узорами-то у нас больно стало бедно, все старые да рваные… Да что ж ты, Фленушка, не рассказываешь, как наши девицы у родителей поживают. Скучненько, поди: девиц под пару им
нет, все одни да одни.
— Батюшка, — скажет, бывало, ему, — сами вы у себя деньги отнимаете, — иной раз какой бы можно оборот сделать, а
нет в наличности денег — дело и пропустишь… На ином деле можно бы
такой барыш взять, что и пароход бы выстроили.
Нет, гордостен больно Патап-от Максимыч,
так гордостен, что сказать невозможно.
—
Нет в ней смиренья ни на капельку, — продолжала Манефа, — гордыня, одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и сердца доброго, зато коли что не по ней —
так строптива,
так непокорна, что не глядела б на нее… На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же души в ней не чает — Настасья ему дороже всего.
— А то, что этот самый Дюков того проходимца к нам и завез, — отвечал Пантелей. — Дело было накануне именин Аксиньи Захаровны. Приехали нежданные, незваные — ровно с неба свалились. И все-то шепчутся, ото всех хоронятся. Добрые люди
так разве делают?.. Коли
нет на уме ду́рна, зачем людей таиться?
Видеться с ним редко удается, наверх ходу ему
нет, а если когда и придет,
так Аксинья Захаровна за ним по пятам…
Нет, уж
такая, видно, судьба мне выпала…
— Много ли знаешь ты своего тятеньку!.. — тяжело вздохнув, молвила ей Аксинья Захаровна. — Тридцать годов с ним живу, получше тебя знаю норов его… Ты же его намедни расстроила, молвивши, что хочешь в скиты идти… Да коль я отпущу тебя,
так он и не знай чего со мной натворит.
Нет, и не думай про езду в Комаров… Что делать?.. И рада бы пустить, да не смею…
— Ай да приказчик!.. Да у тебя, видно, целому скиту спуску
нет… Намедни с Фленушкой, теперь с этой толстухой!.. То-то я слышу голоса: твой голос и чей-то девичий… Ха-ха-ха! Прилипчив же ты, парень, к женскому полу!.. На
такую рябую рожу и то польстился!.. Ну ничего, ничего, паренек: быль молодцу не укор, всяку дрянь к себе чаль, Бог увидит, хорошеньку пошлет.
—
Нет, Пантелей Прохорыч, хвори
нет у меня никакой.
Так что-то… на душе лежит… — отвечал Алексей.
—
Нет, — отвечал Алексей. — Светел ликом и добр. Только ласку да приятство видел я на лице его, а как вскинул он на меня глазами, показались мне его глаза родительскими:
такие любовные,
такие заботные. Подхожу к нему… И тут… ровно шепнул мне кто-то: «От сего человека погибель твоя».
Так и говорит: «От сего человека погибель твоя». Откуда
такое извещение — не знаю.
— Тятенька всю Святую прохворал, — оправдывался Алексей. — Опять же
такой одежи
нет у него, чтоб гостить у вашей милости. Всю ведь тогда выкрали…
На Пасхе усопших не поминают. Таков народный обычай,
так и церковный устав положил… В великий праздник Воскресенья
нет речи о смерти,
нет помина о тлении. «Смерти празднуем умерщвление!..» — поют и в церквах и в раскольничьих моленных, а на обительских трапезах и по домам благочестивых людей читаются восторженные слова Златоуста и гремят победные клики апостола Павла: «Где ти, смерте жало? где ти, аде победа?..»
Нет смерти,
нет и мертвых — все живы в воскресшем Христе.
— Еще бы ты и впредь стала
такие сóблазны заводить!.. — грозно сказала Манефа. —
Нет, ты мне скажи, чем загладить то, что случилось?.. Как из памяти пришлых христолюбцев выбить, что им было читано на трапезе? Вот что скажи.
— Кто б это
такой? — говорила она. — Не здешний, не окольный, а наезжих гостей, кажись, во всем Комарове
нет… Что за человек?
— Хоть не ведали мы про
такие дела Софроновы, а веры ему все-таки не было, — после некоторого молчанья проговорила Манефа. —
Нет, друг любезный, Василий Борисыч… Дорога Москва, а душ спасенье дороже…
Так и было писано Петру Спиридонычу, имели бы нас, отреченных… Не желаем
такого священства — не хотим сквернить свои души… Матушка Маргарита в Оленеве что тебе говорила?
—
Нет, матушка, неведомо какой человек. Молодой еще из себя, рослый
такой.