Неточные совпадения
А Патап Максимыч любил на досуге душеспасительных книг почитать, и куда как любо было сердцу его родительскому перечитывать «Златоструи» и другие сказанья,
с золотом и киноварью переписанные
руками дочерей-мастериц.
— Ума не приложу, Максимыч, что ты говоришь. Право, уж я и не знаю, — разводя
руками и вставая
с дивана, сказала Аксинья Захаровна. — Кто ж это Корягу в попы-то поставил?
Канонница
с хозяйскими дочерьми вышла. Аксинья Захаровна мыла и прибирала чашки. Патап Максимыч зачал ходить взад и вперед по горнице, заложив
руки за спину.
У Аксиньи
руки опустились. Жаль ей было расставаться
с дочерями, и не раз говаривала она мужу, что Настя
с Парашей не перестарки, годика три-четыре могут еще в девках посидеть.
— Не пойду, — отрывисто,
с сердцем молвил Трифон и нахмурился. — И не говори ты мне, старуха, про этого мироеда, — прибавил он, возвысив голос, — не вороти ты душу мою… От него, от паскудного, весь мир сохнет. Знаться
с писарями мне не
рука.
Бросила горшки свои Фекла; села на лавку и, ухватясь
руками за колена, вся вытянулась вперед, зорко глядя на сыновей. И вдруг стала такая бледная, что краше во гроб кладут. Чужим теплом Трифоновы дети не грелись, чужого куска не едали, родительского дома отродясь не покидали. И никогда у отца
с матерью на мысли того не бывало, чтобы когда-нибудь их сыновьям довелось на чужой стороне хлеб добывать. Горько бедной Фекле. Глядела, глядела старуха на своих соколиков и заревела в источный голос.
— Это ты хорошо говоришь, дружок, по-Божьему, — ласково взяв Алексея за плечо, сказал Патап Максимыч. — Господь пошлет; поминай чаще Иева на гноищи. Да… все имел, всего лишился, а на Бога не возроптал; за то и подал ему Бог больше прежнего. Так и ваше дело — на Бога не ропщите,
рук не жалейте да
с Богом работайте, Господь не оставит вас — пошлет больше прежнего.
— Из Москвы купчик наезжал, матушки Таисе́и сродственник; деньги в раздачу привозил, развеселый такой. Больно его честили; келейница матушки Таисеи — помнишь Варварушку из Кинешмы? — совсем
с ума сошла по нем; как уехал, так в прорубь кинуться хотела,
руки на себя наложить. Еще Александр Михайлыч бывал, станового письмоводитель, — этот по-прежнему больше все
с Серафимушкой; матушка Таисея грозит уж ее из обители погнать.
С тех пор как на Керженце у Тарасия да в Осиновском у Трифины старцы да старицы от старой веры отшатнулись, благодеющая
рука христиан стала неразогбенна.
— Сядь-ка рядком, потолкуем ладком, — сказал Патап Максимыч, сажая Настю рядом
с собой и обнимая
рукою стан ее. — Что, девка, раскручинилась? Молви отцу. Может, что и присоветует.
— Поклонись, Флена Васильевна, — сказал Алексей,
с жаром схватив ее за
руку. — Сам я ночи не сплю, сам от еды отбился, только и думы, что про ее красоту неописанную.
— Уходом. Ты, Настя, молчи, слез не рони, бела лица не томи: все живой
рукой обделаем. Смотри только, построже
с отцом разговаривай, а слез чтоб в заводе при нем не бывало. Слышишь?
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих
рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори
с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни, что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это еще лучше будет.
В алом тафтяном сарафане
с пышными белоснежными тонкими рукавами и в широком белом переднике, в ярко-зеленом левантиновом платочке, накинутом на голову и подвязанном под подбородком, сидела Настя у Фленушкиных пялец, опершись головой на
руку.
Бледное лицо Насти багрецом подернуло. Встала она
с места и, опираясь о стол
рукою, робко глядела на вошедшего. А он все стоит у притолоки, глядит не наглядится на красавицу.
А плавал Микешка, как окунь, подплывет, бывало, к утопающему, перелобанит его кулаком что есть мочи, оглушит до беспамятства, чтобы
руками не хватался и спасителя вместе
с собой не утопил, да, схватив за волосы, — на берег.
— Так не будет ли такой милости, ваше превосходительство, — сказал Никифор, — чтоб теперь же мне полтинник тот в
руки, я бы
с «крестником» выпил за ваше здоровье, а то еще жди, пока вышлют медаль. А ведь все едино — пропью же ее.
С крещенского сочельника, когда Микешка вновь принят был зятем в дом, он еще капли в рот не брал и работал усердно. Только работа его не спорилась:
руки с перепоя дрожали. Под конец взяла его тоска — и выпить хочется и погулять охота, а выпить не на что, погулять не в чем. Украл бы что, да по приказу Аксиньи Захаровны зорко смотрят за ним. Наверх Микешке ходу нет. Племянниц еще не видал: Аксинья Захаровна заказала братцу любезному и близко к ним не подходить.
За стакан водки
руку на отсеченье бы
с радостью отдал.
С легкой
руки кантауровца, и другие заволжане по чужим сторонам пошли счастья искать и развезли дедовский промысел по дальним местам.
— Без ее согласья, известно, нельзя дело сладить, — отвечал Патап Максимыч. — Потому хоша она мне и дочка, а все ж не родная. Будь Настасья постарше да не крестная тебе дочь, я бы разговаривать не стал, сейчас бы
с тобой по
рукам, потому она детище мое — куда хочу, туда и дену. А
с Груней надо поговорить. Поговорить, что ли?
Не отвечая словами на вопрос игуменьи, Иван Григорьич
с Аграфеной Петровной прежде обряд исполнили. Сотворили пред Манефой уставные метания [Метание — слово греческое, вошедшее в русский церковный обиход, особенно соблюдается старообрядцами. Это малый земной поклон. Для исполнения его становятся на колени, кланяются, но не челом до земли, а только
руками касаясь положенного впереди подручника, а за неимением его — полы своего платья, по полу постланной.], набожно вполголоса приговаривая...
— Расскажи, расскажи, старый дружище, — молвил Патап Максимыч, кладя
руку на плечо паломника. — Да чайку-то еще.
С ромком не хочешь ли?
— Не слыхал?.. —
с лукавой усмешкой спросил паломник. — А из чего это у тебя сделано? — спросил он Патапа Максимыча, взявши его за
руку, на которой для праздника надеты были два дорогих перстня.
С изумленьем глядели все на Снежкова. Аксинья Захаровна
руки опустила, ровно столбняк нашел на нее, только шепчет вполголоса...
— Да что ты… Полно!.. Господь
с тобой, Яким Прохорыч, — твердил Патап Максимыч, удерживая паломника за
руку. — Ведь он богатый мельник, — шутливо продолжал Чапурин, — две мельницы у него есть на море, на окияне. Помол знатный: одна мелет вздор, другая чепуху… Ну и пусть его мелют… Тебе-то что?
— Молодость! — молвил старый Снежков, улыбаясь и положив
руку на плечо сыну. — Молодость, Патап Максимыч, веселье на уме… Что ж?.. Молодой квас — и тот играет, а коли млад человек не добесится, так на старости
с ума сойдет… Веселись, пока молоды. Состарятся, по крайности будет чем молодые годы свои помянуть. Так ли, Патап Максимыч?
Не обнес Патап Максимыч и шурина, сидевшего рядом
с приставленным к нему Алексеем… Было время, когда и Микешка, спуская
с забубенными друзьями по трактирам родительские денежки, знал толк в этом вине… Взял он рюмку дрожащей
рукой, вспомнил прежние годы, и что-то ясное проблеснуло в тусклых глазах его… Хлебнул и сплюнул.
Вскочил
с постели Патап Максимыч и, раздетый, босой, заложа
руки за спину, прошел в большую горницу и зачал ходить по ней взад и вперед.
Вдруг слышит он возню в сенях. Прислушивается — что-то тащат по полу… Не воры ль забрались?.. Отворил дверь: мать Манефа в дорожной шубе со свечой в
руках на пороге моленной стоит, а дюжая Анафролия
с Евпраксией-канонницей тащит вниз по лестнице чемодан
с пожитками игуменьи.
— Да впрямь ли ты это на Ветлуге нашел? — спросил Патап Максимыч, не спуская глаз
с золотой струи, падавшей из
рук паломника.
— Не один миллион, три, пять, десять наживешь, —
с жаром стал уверять Патапа Максимыча Стуколов. — Лиха беда начать, а там загребай деньги. Золота на Ветлуге, говорю тебе, видимо-невидимо. Чего уж я — человек бывалый, много видал золотых приисков — и в Сибири и на Урале, а как посмотрел я на ветлужские палестины, так и у меня
с дива
руки опустились… Да что тут толковать, слушай. Мы так положим, что на все на это дело нужно сто тысяч серебром.
Но горе тому, кто соблазнится на нечистую красоту, кто поверит льстивым словам болотницы: один шаг ступит по чарусе, и она уже возле него: обвив беднягу белоснежными прозрачными
руками, тихо опустится
с ним в бездонную пропасть болотной пучины…
И вот, на скорую
руку простившись
с домашними, грянули они разудалую песню и
с гиканьем поскакали к своим зимницам на трудовую жизнь вплоть до Плющихи [Марта 1-го — Евдокии-плющихи.].
— Сколько ни было счастливых, которым клады доставались, всем, почитай, богатство не на пользу пошло: тот сгорел, другой всех детей схоронил, третий сам прогорел да
с кругу спился, а иной до палачовых
рук дошел…
Патап Максимыч насторожил уши, не перебивая Артемьева рассказа. Привстал
с перины и, склонив к Артемью голову, ухватился
руками за облучок.
— А вот что, Патап Максимыч, — сказал паломник, — город городом, и ученый твой барин пущай его смотрит, а вот я что еще придумал. Торопиться тебе ведь некуда. Съездили бы мы
с тобой в Красноярский скит к отцу Михаилу. Отсель
рукой подать, двадцати верст не будет. Не хотел я прежде про него говорить, — а ведь он у нас в доле, — съездим к нему на денек, ради уверенья…
«Эка здоровенный игумен-то какой, ровно из матерого дуба вытесан… — думал, глядя на него, Патап Максимыч. — Ему бы не лестовку в
руку, а пудовый молот… Чудное дело, как это он
с разбойниками-то не справился… Да этакому старцу хоть на пару медведей в одиночку идти… Лапища-то какая!.. А молодец Богу молиться!.. Как это все у него стройно да чинно выходит…»
— Да ты постой, погоди, не сбивай меня
с толку, — молил отец Михаил, отмахиваясь
рукою. — Скажи путем, про какие деньги ты поминаешь?..
Переглядев бумажки, игумен заговорил было
с паломником, назвал его и любезненьким и касатиком; но «касатик», не поднимая головы, махнул
рукой, и среброкудрый Михаил побрел из кельи на цыпочках, а в сенях строго-настрого наказал отцу Спиридонию самому не входить и никого не пускать в гостиную келью, не помешать бы Якиму Прохорычу.
Послушался Колышкин, бросил подряды, купил пароход. Патап Максимыч на первых порах учил его распорядкам, приискал ему хорошего капитана, приказчиков, водоливов, лоцманов, свел
с кладчиками; сам даже давал клади на его пароход, хоть и было ему на чем возить добро свое…
С легкой
руки Чапурина разжился Колышкин лучше прежнего. Года через два покрыл неустойку за неисполненный подряд и воротил убытки… Прошло еще три года, у Колышкина по Волге два парохода стало бегать.
— Невдомек! — почесывая затылок, молвил Патап Максимыч. — Эка в самом деле!.. Да нет, постой, погоди, зря
с толку меня не сшибай… — спохватился он. — На Ветлуге говорили, что этот песок не справское золото; из него, дескать, надо еще через огонь топить настоящее-то золото… Такие люди в Москве, слышь, есть. А неумелыми
руками зачнешь тот песок перекалывать, одна гарь останется… Я и гари той добыл, — прибавил Патап Максимыч, подавая Колышкину взятую у Силантья изгарь.
— Не уйдут!.. Нет,
с моей уды карасям не сорваться!.. Шалишь, кума, — не
с той ноги плясать пошла, — говорил Патап Максимыч, ходя по комнате и потирая
руки. —
С меня не разживутся!.. Да нет, ты то посуди, Сергей Андреич, живу я, слава тебе Господи, и дела веду не первый год… А они со мной ровно
с малым ребенком вздумали шутки шутить!.. Я ж им отшучу!..
С легкой
руки соловецкого выходца старообрядские скиты один за другим возникали в лесах Заволжья. Вскоре их появилось больше сотни в Черной рамени, в лесах Керженских, в лесах Рымских и за рекой Ветлугой.
Сюда сходились старшие матери на сборы для совещаний о хозяйственных делах, для раздачи по
рукам денежной милостыни, присылаемой благодетелями; здесь на общем сходе игуменья
с казначеей учитывала сборщиц и канонниц, возвращавшихся из поездок; сюда сбегались урвавшиеся от «трудов» белицы промеж себя поболтать, здесь же бывали по зимним вечерам супрядки.
Пять сот рублев на серебро кладу на вечное поминовение пришлем
с Ростовской ярмарки, а теперь посылаем двести пятьдесят рублев ассигнациями вручную раздачу по обители и по сиротам и по всем старым и убогим, которые Бога боящеся живут постоянно: на человека на каждого по скольку придется, и вы по ним по
рукам раздайте.
Свадьбу сыграли. Перед тем Макар Тихоныч послал сына в Урюпинскую на ярмарку, Маша так и не свиделась
с ним. Старый приказчик, приставленный Масляниковым к сыну,
с Урюпинской повез его в Тифлис, оттоль на Крещенскую в Харьков, из Харькова в Ирбит, из Ирбита в Симбирск на Сборную. Так дело и протянулось до Пасхи. На возвратном пути Евграф Макарыч где-то захворал и помер. Болтали, будто
руки на себя наложил, болтали, что опился
с горя. Бог его знает, как на самом деле было.
За круглым столом в уютной и красиво разубранной «келье» сидела Марья Гавриловна
с Фленушкой и Марьей головщицей. На столе большой томпаковый самовар, дорогой чайный прибор и серебряная хлебница
с такими кренделями и печеньями, каких при всем старанье уж, конечно, не сумела бы изготовить в своей келарне добродушная мать Виринея. Марья Гавриловна привезла искусную повариху из Москвы — это ее
рук дело.
— Значит, Настенька не дает из себя делать, что другие хотят? — молвила Марья Гавриловна. Потом помолчала немного,
с минуту посидела, склоня голову на
руку, и, быстро подняв ее, молвила: — Не худое дело, матушка. Сами говорите: девица она умная, добрая — и, как я ее понимаю, на правде стоит, лжи, лицемерия капли в ней нет.
Засуетились по кельям… «
С матушкой попритчилось!.. Матушка умирает», — передавали одни келейницы другим, и через несколько минут весть облетела всю обитель… Сошлись матери в игуменьину келью, пришла и Марья Гавриловна. Все в слезах, в рыданьях. Фленушка, стоя на коленях у постели и склонив голову к
руке Манефы, ровно окаменела…