Неточные совпадения
А из себя видный, шадровит маленько, оспа побила, да
с мужнина
лица Настасье воду не пить; муж-от приглядится, Бог даст, как поживет
с ним годик-другой…
Настя отерла слезы передником и отняла его от
лица. Изумились отец
с матерью, взглянув на нее. Точно не Настя, другая какая-то девушка стала перед ними. Гордо подняв голову, величаво подошла она к отцу и ровным, твердым, сдержанным голосом, как бы отчеканивая каждое слово, сказала...
— Уходом. Ты, Настя, молчи, слез не рони, бела
лица не томи: все живой рукой обделаем. Смотри только, построже
с отцом разговаривай, а слез чтоб в заводе при нем не бывало. Слышишь?
Бледное
лицо Насти багрецом подернуло. Встала она
с места и, опираясь о стол рукою, робко глядела на вошедшего. А он все стоит у притолоки, глядит не наглядится на красавицу.
Дверь из горницы отворилась. Авдеева жена, молодая, шустрая бабенка,
с широким
лицом, вздернутым носом и узенькими глазками, выбежала в сени со свечой.
У Насти от сердца отлегло. Сперва думала она, не узнала ль чего крестнинькая. Меж девками за Волгой, особенно в скитах, ходят толки, что иные старушки по каким-то приметам узнают, сохранила себя девушка аль потеряла. Когда Никитишна, пристально глядя в
лицо крестнице, настойчиво спрашивала, что
с ней поделалось, пришло Насте на ум, не умеет ли и Никитишна девушек отгадывать. Оттого и смутилась. Но, услыхав, что крестная речь завела о другом, тотчас оправилась.
Худощавое, смуглое
лицо его было обрамлено густою черною бородой,
с сильной проседью.
И никому-то не хотелось лечь на чужой стороне, всякой-то про свою родину думал и, умирая, слезно просил товарищей, как умрет, снять у него
с креста ладанку да, разрезавши, посыпать
лицо его зашитою там русской землею…
Пойдет человек
с пустынником по чарусе, глядь, а уж это не пустынник, а седой старик
с широким бледно-желтым
лицом, и уж не тихо, не чинно ведет добрую речь, а хохочет во всю глотку сиплым хохотом…
— Правая вера все покрывает, — сказал паломник, — а общение
с еретиком в погибель вечную ведет… Не смотрели бы глаза мои на
лица врагов Божиих.
Служба шла так чинно, так благоговейно, что сердце Патапа Максимыча, до страсти любившего церковное благолепие, разом смягчилось. Забыл, что его чуть не битых полчаса заставили простоять на морозе.
С сиявшим на
лице довольством рассматривал он красноярскую часовню.
Пребывание в некоторых обителях
лиц из высших сословий, не прекращавшееся со времен смоленских выходцев, а больше того тесные связи «матерей»
с богатыми купцами столиц и больших городов возвышали те обители перед другими, куда поступали только бедные, хотя и грамотные крестьянки из окрестных селений.
Из этой стаи выдавалась вперед большая пятистенная [Пятистенной избой, пятистенным домом зовут строение, состоящее из двух срубов.] ее келья,
с пятью окнами на
лицо, по два на каждой боковой стене.
Перед игуменьей
с радостными
лицами стояли: мать София, ходившая у нее в ключах, да мать Виринея.
С мужнина
лица не воду пить; какого Бог уродил, таков и будет — все едино…
Думает-передумывает Алексей думы тяжелые. Алчность богатства, жадная корысть
с каждым днем разрастаются в омраченной душе его… И смотрит он на свет Божий, ровно хмара темная. Не слыхать от него ни звонких песен, ни прежних веселых речей, не светятся глаза его ясной радостью, не живит игривая улыбка туманного
лица его.
Вдруг большая дверь быстро распахнулась. Ввалился пьяный Волк, растерзанный, растрепанный, все
лицо в синяках и рубцах
с запекшейся кровью, губы разбиты, глаза опухли, сам весь в грязи: по всем статьям кабацкий завсегдатель.
С женина
лица воду не пить, краса приглядчива, а приданные денежки на всю жизнь пригодятся.
— Ох, Пантелей Прохорыч! — вздохнул Лохматый. — Всех моих дум не передумать. Мало ль заботы мне. Люди мы разоренные, семья большая, родитель-батюшка совсем хизнул
с тех пор, как Господь нас горем посетил… Поневоле крылья опустишь, поневоле в
лице помутишься и сохнуть зачнешь: забота людей не красит, печаль не цветит.
Она, сердечная, думала, что мы
с братом лежим сонные, да всю ночь-ноченскую просидела над нами, тихонько крестила нас своей рученькой, кропила
лица наши горючóй слезой…
Когда ветры небесные вихрями играют перед
лицом Божиим, заигрывают они иной раз и
с видимою тварию —
с цветами,
с травами,
с деревьями.
— Чего ей еще?.. Какого рожна? — вспыхнул Патап Максимыч. — Погляди-ка на него, каков из себя… Редко сыщешь: и телен, и делен, и
лицом казист, и глядит молодцом… Выряди-ка его хорошенько, девки за ним не угонятся… Как Настасье не полюбить такого молодца?.. А смиренство-то какое, послушли́вость-та!.. Гнилого слова не сходит
с языка его… Коли Господь приведет мне Алексея сыном назвать, кто счастливее меня будет?
Так и рвется, так и наскакивает на него Аксинья Захаровна. Полымем пышет
лицо, разгорается сердце, и порывает старушку костлявыми перстами вцепиться в распухшее багровое
лицо родимого братца… А когда-то так любовно она водилась
с Микешенькой, когда-то любила его больше всего на свете, когда-то певала ему колыбельные песенки, суля в золоте ходить, людям серебро дарить…
С поникшей головой вышла Аркадия из кельи игуменьи.
Лица на ней не было. Пот градом выступал на лбу и на морщинистых ланитах уставщицы. До костей проняли ее строгие речи игуменьи…
— Ах он, разбойник! — вскочив
с места, вскликнула Манефа.
Лицо ее так и пылало…
В синем шелковом платье,
с лазоревым левантиновым платочком на голове, стоит она стройная, высокая, будто молодая сосенка. Глаза опущены, а белое
лицо тонким багрецом подернулось… Чем-то нежданным-негаданным она взволнована: грудь высоко подымается, полуоткрытые алые губки слегка вздрагивают.
Недвижно лежит она на постели, ни шепота, ни стона не слышно. Не будь
лицо Настино крыто смертной бледностью, не запади ее очи в темные впадины, не спади алый цвет
с полураскрытых уст ее, можно б было думать, что спит она тихим, безмятежным сном.
В заднем углу стон раздался. Оглянулся Патап Максимыч — а там
с лестовкой в руках стоит на молитве Микешка Волк. Слезы ручьями текут по багровому
лицу его.
С того дня как заболела Настя, перестал он пить и, забившись в уголок моленной, почти не выходил из нее.
Только пять дней прошло
с приезда лекаря, а Патапа Максимыча узнать нельзя,
лицо осунулось, опухшие глаза впали, полуседая борода совсем побелела.
Хороша лежала в гробу Настенька… Строгое, думчивое
лицо ее как кипень бело, умильная улыбка недвижно лежит на поблеклых устах, кажется, вот-вот откроет она глаза и осияет всех радостным взором… В гроб пахучей черемухи наклали… Приехала Марья Гавриловна, редких цветов
с собой привезла, обложила ими головку усопшей красавицы.
Стоит у могилки Аксинья Захаровна, ронит слезы горькие по
лицу бледному, не хочется расставаться ей
с новосельем милой доченьки… А отец стоит: скрестил руки, склонил голову, сизой тучей скорбь покрыла
лицо его… Все родные, подруги, знакомые стоят у могилы, слезами обливаючись… И только что певицы келейные пропели «вечную память», Устинья над свежей могилою новый плач завела, обращаясь к покойнице...
После кутьи в горницах родные и почетные гости чай пили, а на улицах всех обносили вином, а непьющих баб, девок и подростков ренским потчевали. Только что сели за стол, плачеи стали под окнами дома… Устинья завела «поминальный плач», обращаясь от
лица матери к покойнице
с зовом ее на погребальную тризну...
— Рядом
с паломником к пруту прикован, — отвечал Алексей. — Я ведь в лицо-то его не знаю, да мне сказали: «Вот этот высокий, ражий, седой — ихний игумен, отец Михаил»; много их тут было, больше пятидесяти человек — молодые и старые. Стуколова сам я признал.
— Таких певиц, какие у вас, матушка, подобраны, — обучать дело не мудрое, —
с скромным и ласкающим выраженьем в
лице ответил Василий Борисыч. — Хороши певицы в Оленеве, а до ваших далеко им…
— Нечего делать, — пожав плечами, ответил Василий Борисыч и будто случайно кинул задорный взор на Устинью Московку. А у той во время разговора московского посла
с игуменьей
лицо не раз багрецом подергивало. Чтобы скрыть смущенье, то и дело наклонялась она над скамьей, поставленной у перегородки, и мешкотно поправляла съехавшие
с места полавошники.
Вот впереди других идет сухопарая невысокого роста старушка
с умным
лицом и добродушным взором живых голубых глаз. Опираясь на посох, идет она не скоро, но споро, твердой, легкой поступью и оставляет за собой ряды дорожных скитниц. Бодрую старицу сопровождают четыре иноки́ни, такие же, как и она, постные, такие же степенные. Молодых
с ними не было, да очень молодых в их скиту и не держали… То была шарпанская игуменья, мать Августа,
с сестрами. Обогнав ряды келейниц, подошла к ней Фленушка.
Фленушка подошла к оленевским. Высокая смуглая старица со строгим и умным выраженьем в
лице шла рядом
с малорослою толстою инокиней, на каждом шагу задыхавшейся от жары и непривычной прогулки пешком. То были оленевские игуменьи: Маргарита и Фелицата, во всем
с Манефой единомысленные. Фленушка передала им письма на Софонтьевой поляне и там обо всем нужном переговорила.
И тесна и грязна показалась ему изба родительская, мелка денноночная забота отца
с матерью о скромном хозяйстве, глупы речи неотесанных деревенских товарищей, неприглядны
лица красных девушек… Отрезанный ломоть!..
И через год
с небольшим привезли под караулом в Поромово обоих воров да плечистого, краснолицего мужика, в красной рубахе,
с зверским
лицом.
Ровно оттолкнуло от перил Алексея. Изумленно взглянул он на торговца. Тот был немолодых лет и степенной наружности,
с здоровым румянцем в
лице и полуседыми кудрявыми волосами.
По отпусте, приникнув
лицом к дочерниной могиле, зарыдала Аксинья Захаровна; завела было голосом и Параша, да как-то не вышло у ней причитанья, она и замолкла… Приехавшая без зова на поминки знаменитая плачея Устинья Клещиха
с двумя вопленницами завела поминальный плач, пока поминальщики ели кутью на могиле.
Знал и я Исакия-то — ростом был
с коломенску версту, собой детина ражий, здоровенный,
лицом чист да гладок, языком речист да сладок; женский пол от него
с ума сходил — да не то чтоб одни молодые, старухи — и те за Исакием гонялись.
А Марья Гавриловна, простясь
с Алексеем, подошла к окну, и взор ее невольно устремился за Оку… Опять Евграф вспомнился… Опять печаль туманом подернула
лицо ее…
Прошло минут
с пять; один молчит, другой ни слова. Что делать, Алексей не придумает — вон ли идти, на диван ли садиться, новый ли разговор зачинать, или, стоя на месте, выжидать, что будет дальше… А Сергей Андреич все по комнате ходит, хмуря так недавно еще сиявшее весельем
лицо.
Затуманилась Мать-Сыра Земля и
с горя-печали оросила поблекшее
лицо свое слезами горькими — дождями дробными.
— Привезли — узнать нельзя,
лица на нем нет, оборванный весь, кафтанишка висит клочьями, рубаха
с плеч валится, сапоги без подошв, сам весь рваный да перебитый: синяк на синяке, рубец на рубце.
— Ладно ль так-то будет, дедушка?.. Услышим ли, родной?.. Мне бы хоть не самой, а вот племяненке услыхать — грамотная ведь… — хныкала пожилая худощавая женщина, держа за рукав курносую девку
с широко расплывшимся
лицом и заспанными глазами.
Чистая, нежная, не поражала она
с первого взгляда красотой своей неописанной, но когда Василий Борисыч всмотрелся в ее высокое, белоснежное чело, в ее продолговатое молочного цвета
лицо, светло-русые волосы, жемчужные зубы и чудным светом сиявшие синие глаза, — ровно подстреленный голубь затрепетало слабое его сердечко.
— Благодарим покорно, матушка, — сладеньким, заискивающим голоском,
с низкими поклонами стала говорить мать Таисея. — От
лица всея нашей обители приношу тебе великую нашу благодарность. Да уж позволь и попенять, за что не удостоила убогих своим посещеньем… Равно ангела Божия, мы тебя ждали… Живем, кажется, по соседству, пребываем завсегда в любви и совете, а на такой великий праздник не захотела к нам пожаловать.
Одна статная, стройная, ровно молодое деревце, довольством, здоровьем сияет
лицо, добром и весельем искрятся очи,
с виду холодная, будто бесстрастная, пылкое сердце, горячую кровь носит в себе.