Неточные совпадения
Волга —
рукой подать. Что мужик
в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему не нажить; и за Волгой не всяк
в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников
в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут, и податные за ним не стоят. Чего ж еще?.. И за то слава те, Господи!.. Не всем же
в золоте ходить,
в руках серебро носить, хоть и каждому русскому человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда еще он
в колыбели лежит.
В доме прибрано все на купецкую
руку.
В песчаных ложах заволжских речек воды круглый год вдосталь; есть такие, что зимой не мерзнут: летом
в них вода студеная,
рука не терпит, зимой пар от нее.
— Сказано, не пущу! — крикнула Аксинья Захаровна. — Из головы выбрось снег полоть!.. Ступай, ступай
в моленну, прибирайте к утрени!.. Эки бесстыжие, эки вольные стали — матери не слушают!.. Нет, девки, приберу вас к
рукам… Что выдумали! За околицу!.. Да отец-то съест меня, как узнает, что я за околицу вас ночью отпустила… Пошли, пошли
в моленную!
— Ума не приложу, Максимыч, что ты говоришь. Право, уж я и не знаю, — разводя
руками и вставая с дивана, сказала Аксинья Захаровна. — Кто ж это Корягу
в попы-то поставил?
У Аксиньи
руки опустились. Жаль ей было расставаться с дочерями, и не раз говаривала она мужу, что Настя с Парашей не перестарки, годика три-четыре могут еще
в девках посидеть.
— Спасибо, парень.
Руки у тебя золотые, добывай отцу, — молвил Трифон. — Саввушка, а Саввушка! — крикнул он, отворив дверь
в сени, где младший сын резал из баклуш ложки.
Бросила горшки свои Фекла; села на лавку и, ухватясь
руками за колена, вся вытянулась вперед, зорко глядя на сыновей. И вдруг стала такая бледная, что краше во гроб кладут. Чужим теплом Трифоновы дети не грелись, чужого куска не едали, родительского дома отродясь не покидали. И никогда у отца с матерью на мысли того не бывало, чтобы когда-нибудь их сыновьям довелось на чужой стороне хлеб добывать. Горько бедной Фекле. Глядела, глядела старуха на своих соколиков и заревела
в источный голос.
И Фекла покорно пошла
в заднюю, где была у них небольшая моленна. Взявши
в руку лестовку, стала за налой. Читая канон Богородице, хотелось ей забыть новое, самое тяжкое изо всех постигших ее, горе.
Спать улеглись, а Фекла все еще клала
в моленной земные поклоны. Кончив молитву, вошла она
в избу и стала на колени у лавки, где, разметавшись, крепким сном спал любимец ее, Саввушка. Бережно взяла она
в руки сыновнюю голову, припала к ней и долго, чуть слышно, рыдала.
—
В работники хочешь? — сказал он Алексею. — Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю, что
руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас до того дошло, что отец тебя
в чужи люди посылает? Ведь ты говоришь, отец прислал. Не своей волей ты рядиться пришел?
В обители дурой считали ее, но любили за то, что сильная была работница и, куда ни пошли, что ей ни вели, все живой
рукой обделает безо всякого ворчанья.
— Из Москвы купчик наезжал, матушки Таисе́и сродственник; деньги
в раздачу привозил, развеселый такой. Больно его честили; келейница матушки Таисеи — помнишь Варварушку из Кинешмы? — совсем с ума сошла по нем; как уехал, так
в прорубь кинуться хотела,
руки на себя наложить. Еще Александр Михайлыч бывал, станового письмоводитель, — этот по-прежнему больше все с Серафимушкой; матушка Таисея грозит уж ее из обители погнать.
«Пускай посмотрит, — раздумывал он, заложив
руки за спину и расхаживая взад и вперед по горнице, — пускай поглядит Данило Тихоныч, каково Патап Чапурин
в своем околотке живет, как «подначальных крестьян» хлебом-солью чествует и
в каком почете мир-народ его держит».
Вся промышленность
в их
руках, все рядовые крестьяне зависят от них и никак из воли их выйти не могут.
— Кровь
в девке ходит, и вся недолга, — заметил Патап Максимыч, — увидит жениха, хворь как
рукой снимет.
С тех пор как на Керженце у Тарасия да
в Осиновском у Трифины старцы да старицы от старой веры отшатнулись, благодеющая
рука христиан стала неразогбенна.
Мало успокоили Фленушкины слова Алексея. Сильно его волновало, и не знал он, что делать: то на улицу выйдет, у ворот посидит, то
в избу придет, за работу возьмется, работа из
рук вон валится, на полати полезет, опять долой. Так до сумерек пробился,
в токарню не пошел, сказал старику Пантелею, что поутру угорел
в красильне.
— Сначала речь про кельи поведи, не заметил бы, что мысли меняешь. Не то твоим словам веры не будет, — говорила Фленушка. — Скажи: если, мол, ты меня
в обитель не пустишь, я, мол, себя не пожалею: либо
руки на себя наложу, либо какого ни на есть парня возьму
в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей будет… Только ты скрепи себя, что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей, смело говори да строго, свысока.
—
Руки наложу на себя: камень на шею да
в воду, — сверкая очами, молвила Настя. — А не то еще хуже наделаю! Замуж «уходом» уйду!.. За первого парня, что на глаза подвернется, будь он хоть барский!.. Погоней отобьешь — гулять зачну.
— Уходом. Ты, Настя, молчи, слез не рони, бела лица не томи: все живой
рукой обделаем. Смотри только, построже с отцом разговаривай, а слез чтоб
в заводе при нем не бывало. Слышишь?
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих
рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни, что я, мол,
в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам
в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это еще лучше будет.
И, став перед Настиной постелей, подперла развеселая Фленушка
руки в боки и, притопывая босой ногой, запела...
Тут были разных сортов чашки, от крошечных, что
рукой охватить, до больших,
в полведра и даже чуть не
в целое ведро; по лавкам стояли ставешки, блюда, расписные жбаны и всякая другая деревянная утварь.
— Только сам ты, Алексеюшка, понимать должон, — сказал Патап Максимыч, — что к такой должности на одно лето приставить тебя мне не с
руки.
В годы-то отец отпустит ли тебя?
В алом тафтяном сарафане с пышными белоснежными тонкими рукавами и
в широком белом переднике,
в ярко-зеленом левантиновом платочке, накинутом на голову и подвязанном под подбородком, сидела Настя у Фленушкиных пялец, опершись головой на
руку.
Это была такая красавица, каких и за Волгой немного родится: кругла да бела, как мытая репка, алый цвет по лицу расстилается, толстые, ровно шелковые косы висят ниже пояса, звездистые очи рассыпчатые, брови тонкие,
руки белые, ровно выточены, а грудь, как пух
в атласе.
Так и
в скиты не всякую принимают, и там без денег к спасенью не допускают, а у Даренки железного гроша сроду
в руках не бывало.
— Так не будет ли такой милости, ваше превосходительство, — сказал Никифор, — чтоб теперь же мне полтинник тот
в руки, я бы с «крестником» выпил за ваше здоровье, а то еще жди, пока вышлют медаль. А ведь все едино — пропью же ее.
Эти «волки» с
руками накроют, бывало,
в лесу коровенку либо овцу, тут же зарежут да на воз и на базар.
С крещенского сочельника, когда Микешка вновь принят был зятем
в дом, он еще капли
в рот не брал и работал усердно. Только работа его не спорилась:
руки с перепоя дрожали. Под конец взяла его тоска — и выпить хочется и погулять охота, а выпить не на что, погулять не
в чем. Украл бы что, да по приказу Аксиньи Захаровны зорко смотрят за ним. Наверх Микешке ходу нет. Племянниц еще не видал: Аксинья Захаровна заказала братцу любезному и близко к ним не подходить.
— Так-то так, уж я на тебя как на каменну стену надеюсь, кумушка, — отвечала Аксинья Захаровна. — Без тебя хоть
в гроб ложись. Да нельзя же и мне руки-то сложить. Вот умница-то, — продолжала она, указывая на работницу Матрену, — давеча у меня все полы перепортила бы, коли б не доглядела я вовремя. Крашены-то полы дресвой вздумала мыть… А вот что, кумушка, хотела я у тебя спросить: на нонешний день к ужину-то что думаешь гостям сготовить? Без хлеба, без соли нельзя же их спать положить.
Хизнул за Волгой шляпный промысел, но заволжанин
рук оттого не распустил, головы не повесил. Сапоги да валенки у него остались, стал калоши горожанам работать по немецкому образцу, дамские ботинки, полусапожки да котики, охотничьи сапоги до пояса, — хорошо
в них на медведя по сугробам ходить, — да мало ль чего еще не придумал досужий заволжанин.
А тут и по хозяйству не по-прежнему все пошло:
в дому все по-старому, и затворы и запоры крепки, а добро рекой вон плывет, домовая утварь как на огне горит. Известно дело: без хозяйки дом, как без крыши, без огорожи; чужая
рука не на то, чтобы
в дом нести, а чтоб из дому вынесть. Скорбно и тяжко Ивану Григорьичу. Как делу помочь?.. Жениться?
И, склонив голову на
руку, тяжким вздохом вздохнул Иван Григорьич. Слезы
в глазах засверкали.
Не отвечая словами на вопрос игуменьи, Иван Григорьич с Аграфеной Петровной прежде обряд исполнили. Сотворили пред Манефой уставные метания [Метание — слово греческое, вошедшее
в русский церковный обиход, особенно соблюдается старообрядцами. Это малый земной поклон. Для исполнения его становятся на колени, кланяются, но не челом до земли, а только
руками касаясь положенного впереди подручника, а за неимением его — полы своего платья, по полу постланной.], набожно вполголоса приговаривая...
Золото — ввек другого такого не нажить: дело у него
в руках так и горит…
Распустив
руки, Никифор Захарыч стоял
в недоумении, что теперь ему делать.
— Да ведь это далеко, — заметил Патап Максимыч. —
В Сибири. Нам не
рука.
— Где нашел?..
В каком месте? — спрашивал его Алексей, едва переводя дух и схватив паломника за
руку.
Патап Максимыч вошел
в горницу, ведя под
руку старика Снежкова. За ним шел молодой Снежков.
И вышли внучки,
в дорогие кружева разодеты, все
в цветах, ну а руки-то по локоть, как теперь водится, голы, и шея до плеч голая, и груди наполовину…
— Ай, срам какой! — вскрикнула Аксинья Захаровна, всплеснув
руками. —
В штанах?
Не обнес Патап Максимыч и шурина, сидевшего рядом с приставленным к нему Алексеем… Было время, когда и Микешка, спуская с забубенными друзьями по трактирам родительские денежки, знал толк
в этом вине… Взял он рюмку дрожащей
рукой, вспомнил прежние годы, и что-то ясное проблеснуло
в тусклых глазах его… Хлебнул и сплюнул.
Вскочил с постели Патап Максимыч и, раздетый, босой, заложа
руки за спину, прошел
в большую горницу и зачал ходить по ней взад и вперед.
Вдруг слышит он возню
в сенях. Прислушивается — что-то тащат по полу… Не воры ль забрались?.. Отворил дверь: мать Манефа
в дорожной шубе со свечой
в руках на пороге моленной стоит, а дюжая Анафролия с Евпраксией-канонницей тащит вниз по лестнице чемодан с пожитками игуменьи.
Как взвидела брата матушка Манефа, так и присела на пороге. Анафролия стала на лестнице и, разиня рот, глядела на Патапа Максимыча. Канонница, как пойманный
в шалостях школьник, не знала, куда
руки девать.
— Не по себе Яким дерево клонит, — отвечал сватам Чапурин. — Бог даст, сыщем зятя почище его. Наш товар вам не к
руке,
в ином месте поищите.
Видится ей, что держит она на одной
руке белокурую кудрявую девочку, другою обнимает отца ее, и сколько счастья, сколько радости
в его ясных очах…
Через три дня после этой встречи бледную, исхудалую девушку вели
в часовню; там дали ей
в руки зажженную свечу… Начался обряд… Из часовни вышла новоиспеченная мать Манефа…