Неточные совпадения
У Заплатина
при доме было
свое заведение: в семи катальных банях десятка полтора наемных батраков зиму и лето стояло за работой, катая из поярка шляпы и валеную обувь.
— Что детки? Малы они, кумушка, еще неразумны, — отвечал Иван Григорьич. — Пропащие они дети без матери… Нестройно, неукладно в дому у меня. Не глядел бы… Все, кажись, стоит на
своем месте, по-прежнему; все, кажется, порядки идут, как шли
при покойнице, а не то… Пустым пахнет, кумушка.
Много рек видал я на
своем веку: живал
при Дунае и на тихом Дону, а матушку Волгу сверху донизу знаю, на вольном Яике на багреньях бывал, за бабушку Гугниху пивал [Бабушка Гугниха уральскими (прежде яицкими) казаками считается их родоначальницей.
На первой неделе Великого поста Патап Максимыч выехал из Осиповки со Стуколовым и с Дюковым. Прощаясь с женой и дочерьми, он сказал, что едет в Красную рамень на крупчатные
свои мельницы, а оттуда проедет в Нижний да в Лысково и воротится домой к Середокрестной неделе, а может, и позже. Дом покинул на Алексея, хотя
при том и Пантелею наказал глядеть за всем строже и пристальней.
И рассказал Патап Максимыч Колышкину, как приехали к нему Стуколов с Дюковым, как паломник
при всех гостях, что случилось, расписывал про дальние
свои странствия, а когда не стало в горнице женского духа, вынул из кармана мешок и посыпал из него золотой песок…
Мать Манефа была вся в
свою предшественницу Екатерину. Обитель
при ней процветала.
— Завтра что? Какого святого? — спрашивала мать Виринея, дергая за рукав белицу Евдокеюшку,
свою племянницу, жившую
при ней в келарне.
За круглым столом в уютной и красиво разубранной «келье» сидела Марья Гавриловна с Фленушкой и Марьей головщицей. На столе большой томпаковый самовар, дорогой чайный прибор и серебряная хлебница с такими кренделями и печеньями, каких
при всем старанье уж, конечно, не сумела бы изготовить в
своей келарне добродушная мать Виринея. Марья Гавриловна привезла искусную повариху из Москвы — это ее рук дело.
— Нет в ней смиренья ни на капельку, — продолжала Манефа, — гордыня, одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть — ровно б и скромная и кроткая, особливо
при чужих людях, опять же и сердца доброго, зато коли что не по ней — так строптива, так непокорна, что не глядела б на нее… На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под
свою волю. Он же души в ней не чает — Настасья ему дороже всего.
— У Марьюшки
свое дело, — отвечала Фленушка. — Без нее клирос станет, нельзя безотлучно ей
при матушке быть.
При сем просим покорнейше вашу святыню не оставить нас
своими молитвами ко Господу, да еже управити путь наш ко спасению и некосно поминати о здравии Никиты, Анны, Илии, Георгия, Александры и Акулины и сродников их, а родителей наших по имеющемуся у вас помяннику беспереводно.
И сгорит со стыда Степанида Марковна, обзовет недобрым словом бесстыжего, а тому, что с гуся вода: стоит ухмыляется да
при всем честном народе еще брякнет, пожалуй, во все горло: «Сам
своими глазами видел — хошь образ со стены!..
— Дивлюсь я тебе, Василий Борисыч, — говорил ему Патап Максимыч. — Сколько у тебя на всякое дело уменья, столь много у тебя обо всем знанья, а век
свой корпишь над крюковыми книгами [Певчие книги. Крюки — старинные русские ноты, до сих пор обиходные у старообрядцев.], над келейными уставами да шатаешься по белу свету с рогожскими порученностями.
При твоем остром разуме не с келейницами возиться, а торги бы торговать, деньгу наживать и тем же временем бедному народу добром послужить.
Раз, сидя в келарне на посидках у матери Виринеи, уставщица Аркадия
при Тане рассказывала, что сама она
своими глазами видела, как к Егорихе летун [Летун — летучий воздушный дух, огненный змей.] прилетал… «Осенью было дело, — говорила она, — только что кочета́ полночь опели [Кочет — петух.
Святочные гаданья, коляда, хороводы, свадебные песни, плачи вопленниц, заговоры, заклятья — все это остатки языческой обрядности, а слова,
при них употребляемые, — обломки молитв, которыми когда-то молились наши предки
своим старорусским богам.
Скитницы лошадям овса не жалеют,
при малой работе на хорошем корму толстеют кони и жиреют не хуже
своих хозяек.
Старец Иосиф был из чухломских бар, дворянского роду Горталовых, за ним в Чухломском уезде три ревизские души состояло, две души умерло, третья вместе с барином в обители проживала и над барином
своим начальствовала, потому что инок Галактион, по-мирскому Егорка Данилов, крепостной господина Горталова крестьянин, игуменствовал в обедневшей и совсем почти запустевшей мужской Улангерской обители, а старец Иосиф Горталов был
при нем рядовым иноком.
Впившись глазами в отверстие плахи, стоит возле них по-праздничному разодетая, венком из цветов увенчанная, перворожденная
своей матерью, девочка-подросток с сухой лучиной в высоко поднятой руке [Непременное условие
при добываньи «живого огня», чтоб его приняла перворожденная, непорочная девица.
— Не раздирай сердца моего!.. — молила Манефа. — Пожалей меня, бедную, успокой, согласись… Я бы тотчас благословила тебя на игуменство…
При жизни бы
своей, сейчас бы полной хозяйкой тебя поставила.
— Не вышел, матушка, — сказал Самоквасов. — Как жил двадцать два года в подвале, так и
при́ смерти не вышел из него. Ни вериг, ни власяницы не скинул, помер на обычном ложе
своем…
— Дивные дела строит Царь Небесный по
своему промыслительному изволению!.. — набожно проговорила Манефа. — Двадцать два года
при такой старости и в толиких трудах пребыть!.. Очевидна десница Вышнего, иже не хощет смерти грешника, но всечасно ожидает, да обратится душа к покаянию… Исправился ли он, как следует?
— Как же, матушка. Всех к нему в подвал приводили, — отвечал Самоквасов. — Со всеми прощался, всех благословил и
при всех попу в грехах
своих каялся… Велики грехи его, матушка!..
— Как же помочь-то тебе? — молвила Манефа. — Нешто
свою девицу
при твоем письме в Казань послать?
Но грех ради наших оный Софроний отрыгнул от сокровища сердца
своего не точию сопротивление и презрение данному им
при поставлении обещанию во всем повиноватися митрополиту, но даже клеветы и напрасные оболгания несвойственные епископскому сану износити не усрамися.
— Не погневись, Дунюшка, что шальная дура буйство
при тебе завела. Этакая, прости Господи, вольница!.. Вот уж вольница-то!.. Ну, забавляйтесь, девицы, забавляйтесь, а я пойду — там у меня
свои гости сидят… А ты, Фленушка, хорошенько подружек-то потчуй — варенья бы там, что ли, достала, орешков…
И потому, слезно молю тебя, потолковее со всеми поговори, чтоб они гнева
своего на нас не держали за временное наше, а не всегдашнее, несогласие, но, снисходя к нам, убогим,
при таких налегающих на нас бедах, помогли бы
своим вспоможением, сколько им Господь нá сердце положит.
«Беден, мол, и немощен старый Керженец, и дни его сочтены, но и
при тесном обстоянии
своем мирским людям он по духовному делу не подчинится».
— Э, матушка, чем ни накормите, всем буду сыт, я ведь не из прихотливых. Это напрасно матушка Манефа так говорит, — молвил Василий Борисыч. И
при вспоминанье о блинах вспала ему на память полногрудая Груня оленевская, что умела услаждать его
своими пухленькими, горяченькими блинками.
Неточные совпадения
Свой слог на важный лад настроя, // Бывало, пламенный творец // Являл нам
своего героя // Как совершенства образец. // Он одарял предмет любимый, // Всегда неправедно гонимый, // Душой чувствительной, умом // И привлекательным лицом. // Питая жар чистейшей страсти, // Всегда восторженный герой // Готов был жертвовать собой, // И
при конце последней части // Всегда наказан был порок, // Добру достойный был венок.
Был вечер. Небо меркло. Воды // Струились тихо. Жук жужжал. // Уж расходились хороводы; // Уж за рекой, дымясь, пылал // Огонь рыбачий. В поле чистом, // Луны
при свете серебристом // В
свои мечты погружена, // Татьяна долго шла одна. // Шла, шла. И вдруг перед собою // С холма господский видит дом, // Селенье, рощу под холмом // И сад над светлою рекою. // Она глядит — и сердце в ней // Забилось чаще и сильней.
«Я?» — «Да, Татьяны именины // В субботу. Оленька и мать // Велели звать, и нет причины // Тебе на зов не приезжать». — // «Но куча будет там народу // И всякого такого сброду…» — // «И, никого, уверен я! // Кто будет там?
своя семья. // Поедем, сделай одолженье! // Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как ты мил!» //
При сих словах он осушил // Стакан, соседке приношенье, // Потом разговорился вновь // Про Ольгу: такова любовь!
Трещит по улицам сердитый тридцатиградусный мороз, визжит отчаянным бесом ведьма-вьюга, нахлобучивая на голову воротники шуб и шинелей, пудря усы людей и морды скотов, но приветливо светит вверху окошко где-нибудь, даже и в четвертом этаже; в уютной комнатке,
при скромных стеариновых свечках, под шумок самовара, ведется согревающий и сердце и душу разговор, читается светлая страница вдохновенного русского поэта, какими наградил Бог
свою Россию, и так возвышенно-пылко трепещет молодое сердце юноши, как не случается нигде в других землях и под полуденным роскошным небом.
При всем том он, однако ж, не мог скрыть
своей радости и пожелал всяких утешений не только ему, но даже и деткам его, не спросив, были ли они у него или нет.