Неточные совпадения
Гостили девушки у тетки без мала пять
годов, обучались Божественному писанию и скитским рукодельям: бисерны лестовки вязать, шелковы кошельки да пояски ткать,
по канве шерстью да синелью вышивать и всякому другому белоручному мастерству.
Старший сын Трифона, звали Алексеем, парень был
лет двадцати с небольшим, слыл за первого искусника
по токарной части.
У Патапа Максимыча столы строили дважды в
году: перед Троицей да
по осени, когда из Низовья хозяин домой возвращался.
Липовые полки, лавки и самый пол
по нескольку раз в
год строгались скобелем, окна в бане были большие, со стеклами, и чистый предбанник прирублен был.
— Особенно
по весне, как дома меня не будет, — говорил он, — смотри ты, Аксинья, за ней хорошенько.
Летом до греха недолго.
По грибы аль
по ягоды, чтоб обе они и думать не смели ходить, за околицу одних не пускай, всяко может случиться.
— То-то же. Говорю тебе, без моего совета слова не молви, шагу не ступи, — продолжала Фленушка. — Станешь слушаться — все хорошо будет; по-своему затеешь — и себя и его сгубишь… А уж жива быть не хочу, коли
летом ты не будешь женой Алексеевой, — прибавила она, бойко притопнув ногой.
Прожил он у него в дому, ни мало ни много, двадцать
годов и
по токарной части во всем заменял хозяина.
Пяти
годов ей не минуло, как родитель ее, не тем будь помянут, в каких-то воровских делах приличился и
по мирскому приговору в солдаты был сдан, а мать, вскоре после того как забрали ее сожителя, мудрено как-то померла в овраге за овинами, возвращаясь в нетопленую избу к голодному ребенку
«Пущай его растет, — решили бы мужики, — в
годы войдет, за мир в рекруты пойдет, — плакать
по нем будет некому».
Прогуляв деньги, лошадей да коров спустил, потом из дому помаленьку стал продавать, да
года два только и дела делал, что с базара на базар ездил:
по субботам в Городец,
по воскресеньям в Катунки,
по понедельникам в Пучеж, — так целую неделю, бывало, и разъезжает, а неделя прошла, другая пришла, опять за те же разъезды.
Скот все
лето по лесу пасется.
— Настенька моя, красавица! — говорил Алексей, встречая ее крепкими объятиями и страстными поцелуями. — Давно ль мы, кажись, с тобой виделись, а
по мне, ровно
годы с той поры прошли. Яблочко ты мое наливчатое, ягодка ты моя красная!
Скупая валеный товар
по окрестностям и работая в своем заведении, каждый
год он его не на одну тысячу сбывал у Макарья и, кроме того, сам на Низ много валеной обуви сплавлял.
Год был тяжелый: смерть
по людям ходила.
И благословение Божие почило на добром человеке и на всем доме его: в семь
лет, что прожила Груня под покровом его, седмерицею достаток его увеличился, из зажиточного крестьянина стал он первым богачом
по всему Заволжью.
— В
годы взял. В приказчики. На место Савельича к заведенью и к дому приставил, — отвечал Патап Максимыч. — Без такого человека мне невозможно: перво дело, за работой глаз нужен, мне одному не углядеть; опять же
по делам дом покидаю на месяц и на два, и больше: надо на кого заведенье оставить. Для того и взял молодого Лохматого.
И Заплатин и Скорняков оказались тоже старыми приятелями Стуколова; знал он и Никифора Захарыча, когда тот еще только в
годы входил. Дочерей Патапа Максимыча не знал Стуколов. Они родились после того, как он покинул родину. С тех пор больше двадцати пяти
годов прошло, и о нем
по Заволжью ни слуху ни духу не было.
— Молодость! — молвил старый Снежков, улыбаясь и положив руку на плечо сыну. — Молодость, Патап Максимыч, веселье на уме… Что ж?.. Молодой квас — и тот играет, а коли млад человек не добесится, так на старости с ума сойдет… Веселись, пока молоды. Состарятся,
по крайности будет чем молодые
годы свои помянуть. Так ли, Патап Максимыч?
Не обнес Патап Максимыч и шурина, сидевшего рядом с приставленным к нему Алексеем… Было время, когда и Микешка, спуская с забубенными друзьями
по трактирам родительские денежки, знал толк в этом вине… Взял он рюмку дрожащей рукой, вспомнил прежние
годы, и что-то ясное проблеснуло в тусклых глазах его… Хлебнул и сплюнул.
Дня через три,
по отъезде из скита старухи Чапуриной, к матушке Платониде из Осиповки целый воз подарков привезли. Послан был воз тайком от хозяина… И не раз в
году являлись такие воза в Комарове возле кельи Платонидиной. Тайна крепко хранилась.
Сторона та совсем не жилая,
летом нет
по ней ни езду конного, ни ходу пешего, только на зиму переселяются туда лесники и живут в дремучих дебрях до лесного сплава в половодье.
Нелюдно бывает в лесах летней порою. Промеж Керженца и Ветлуги еще лесует [Ходить в лес на работу, деревья ронить.]
по несколько топоров с деревни, но дальше за Ветлугу, к Вятской стороне, и на север, за Лапшангу, лесники ни ногой, кроме тех мест, где липа растет. Липу драть, мочало мочить можно только в соковую [Когда деревья в соку, то есть весна и
лето.].
— Мы и в своем-то городу только раза
по два на
году бываем: подушны казначею свезти да билет у лесного выправить.
— Как не ходить? И
летом ходим, — отвечал Артемий. — Вдаль, однако, не пускаемся, все больше
по раменям… Бересту дерем, луб. Да уж это иная работа: тут жизнь бедовая, комары больно одолевают.
Только
по нынешним
годам эту охоту бросать приходится: порох вздорожал, а дичины стало меньше.
— Ведь в стары-то
годы по всей Волге народ казачил…
— Голытьба в стары
годы по лесам жила, жила голытьба и промеж полей, — начал Артемий.
— В стары
годы наша Лева Керженка славной рекой слыла, суда ходили
по ней, косные плавали…
«Тридцать
лет, говорит, с годиком гулял я
по Волге-матушке, тридцать
лет с годиком тешил душу свою молодецкую, и ничем еще поилицу нашу, кормилицу я не жаловал.
— Легко сказать — купим, — прервал Стуколов. — Ежели бы земли-то здешние были барские, нечего бы и толковать, купил и шабаш, а тут ведь казна.
Годы пройдут, пока разрешат продажу.
По здешним местам казенных земель спокон веку никто не покупывал, так…
Десяти
годов нет, а он псалтырь так и дерет, хоть
по мертвым читать посылай.
Наутро старика Колышкина в контору позвали, вольную для сына выдали и приказ объявили: снаряжать его для отправки в Питер с золотухой [Обоз (транспорт) с золотом, серебром и другими драгоценными камнями, отправляемый раза
по два в
год.].
Послушался Колышкин, бросил подряды, купил пароход. Патап Максимыч на первых порах учил его распорядкам, приискал ему хорошего капитана, приказчиков, водоливов, лоцманов, свел с кладчиками; сам даже давал клади на его пароход, хоть и было ему на чем возить добро свое… С легкой руки Чапурина разжился Колышкин лучше прежнего.
Года через два покрыл неустойку за неисполненный подряд и воротил убытки… Прошло еще три
года, у Колышкина
по Волге два парохода стало бегать.
— Не уйдут!.. Нет, с моей уды карасям не сорваться!.. Шалишь, кума, — не с той ноги плясать пошла, — говорил Патап Максимыч, ходя
по комнате и потирая руки. — С меня не разживутся!.. Да нет, ты то посуди, Сергей Андреич, живу я, слава тебе Господи, и дела веду не первый
год… А они со мной ровно с малым ребенком вздумали шутки шутить!.. Я ж им отшучу!..
В старые
годы те лесные пространства были заселены только
по южным окраинам —
по раменям — вдоль левого берега Волги, да отчасти
по берегам ее притоков: Линды, Керженца, Ветлуги, Кокшаги.
Все скитские жители с умиленьем вспоминали, какое при «боярыне Степановне» в Улангере житие было тихое да стройное, да такое пространное, небоязное, что за раз у нее
по двенадцати попов с Иргиза живало и полиция пальцем не смела их тронуть [В Улангерском скиту, Семеновского уезда,
лет тридцать тому назад жил раскольничий инок отец Иов, у которого в том же Семеновском уезде, а также в Чухломском, были имения с крепостными крестьянами.
По мере того как женские общежития умножались и
год от
году пополнялись, ряды скитников редели, обители их пустели и, если не переходили в руки женщин, разрушались сами собою, безо всякого вмешательства гражданской или духовной власти.
Ко времени окончательного уничтожения керженских и чернораменских скитов [В 1853
году.] не оставалось ни одного мужского скита; были монахи, но они жили
по деревням у родственников и знакомых или шатались из места в место, не имея постоянного пребывания.
Такое расположение домов очень давнее: в старые
годы русская община всегда так строилась; теперь редко где сохранился круговой порядок стройки, все почти наши селенья как
по струнке вытянулись в длинные улицы или односторонки.
По поводу этих мнимых писем была немалая молва во время уничтожения скитов в 1853
году…
— На Ефрема Сирина
по деревням домового закармливают, каши ему на загнеток кладут, чтобы добрый был весь
год, — отвечала Марья, смеясь в глаза Виринее.
— Когда это будет, про то еще сорока на воде хвостом писала, — молвила Фленушка. — Матушка не один
год еще продумает да
по всем городам письма отписывать будет, подобает, нет ли архиерею облаченье строить из шерсти. Покаместь будут рыться в книгах, дюжину подушек успеешь смастерить.
К Пасхе Манефа воротилась в Комаров с дорогой гостьей. Марье Гавриловне скитское житье приятным показалось. И немудрено: все ей угождали, все старались предупредить малейшее ее желанье. Не привыкшая к свободной жизни, она отдыхала душой.
Летом купила в соседнем городке на своз деревянный дом, поставила его на обительском месте, убрала, разукрасила и
по первому зимнему пути перевезла из Москвы в Комаров все свое имущество.
Патап Максимыч очень был доволен ласками Марьи Гавриловны к дочерям его. Льстило его самолюбию, что такая богатая из хорошего рода женщина отличает Настю с Парашей от других обительских жительниц. Стал он частенько навещать сестру и посылать в скит Аксинью Захаровну. И Марья Гавриловна раза
по два в
год езжала в Осиповку навестить доброго Патапа Максимыча. Принимал он ее как самую почетную гостью, благодарил, что «девчонок его» жалует, учит их уму-разуму.
По весне увидал Патап Максимыч, что к сроку денег ему не собрать, сказал про то Марье Гавриловне, и она его обнадежила, что готова хоть
год, хоть и больше ждать, а когда придет срок, — вексель она перепишет.
— Хлопоты, заботы само
по себе, сударыня Марья Гавриловна, — отвечала Манефа. — Конечно, и они не молодят, ину пору от думы-то и сон бежит, на молитве даже ум двоится, да это бы ничего — с хлопотами да с заботами можно бы при Господней помощи как-нибудь сладить… Да… Смолоду здоровьем я богата была, да молодость-то моя не радостями цвела, горем да печалями меркла. Теперь вот и отзывается. Да и
годы уж немалые — на шестой десяток давно поступила.
— Прошу вас, матушка, соборне канон за единоумершего
по новопреставленном рабе Божием Георгии отпеть, — сказала Марья Гавриловна. — И в сенаник извольте записать его и трапезу на мой счет заупокойную
по душе его поставьте. Все, матушка, как следует исправьте, а потом, хоть завтра, что ли, дам я вам денег на раздачу, чтоб
год его поминали. Уж вы потрудитесь, раздайте, как кому заблагорассудите.
— Слыхала, что
годов десять али больше тому судился он
по государеву делу, в остроге сидел?
Недаром каждый
год раз
по десяти в Москву ездит, хоть торговых дел у него там сроду не бывало, недаром и на Ветлугу частенько наезжает, хоть ни лесом, ни мочалой не промышляет.
Казаки, что в стары
годы по Волге разбоем ходили, все барсучью шерсть на шее носили; оттого и были на кровопролитие немилостивы…
Неточные совпадения
Татьяна (русская душою, // Сама не зная почему) // С ее холодною красою // Любила русскую зиму, // На солнце иней в день морозный, // И сани, и зарею поздной // Сиянье розовых снегов, // И мглу крещенских вечеров. //
По старине торжествовали // В их доме эти вечера: // Служанки со всего двора // Про барышень своих гадали // И им сулили каждый
год // Мужьев военных и поход.
Гм! гм! Читатель благородный, // Здорова ль ваша вся родня? // Позвольте: может быть, угодно // Теперь узнать вам от меня, // Что значит именно родные. // Родные люди вот какие: // Мы их обязаны ласкать, // Любить, душевно уважать // И,
по обычаю народа, // О Рождестве их навещать // Или
по почте поздравлять, // Чтоб остальное время
года // Не думали о нас они… // Итак, дай Бог им долги дни!
Изображу ль в картине верной // Уединенный кабинет, // Где мод воспитанник примерный // Одет, раздет и вновь одет? // Всё, чем для прихоти обильной // Торгует Лондон щепетильный // И
по Балтическим волнам // За лес и сало возит нам, // Всё, что в Париже вкус голодный, // Полезный промысел избрав, // Изобретает для забав, // Для роскоши, для неги модной, — // Всё украшало кабинет // Философа в осьмнадцать
лет.
А где, бишь, мой рассказ несвязный? // В Одессе пыльной, я сказал. // Я б мог сказать: в Одессе грязной — // И тут бы, право, не солгал. // В
году недель пять-шесть Одесса, //
По воле бурного Зевеса, // Потоплена, запружена, // В густой грязи погружена. // Все домы на аршин загрязнут, // Лишь на ходулях пешеход //
По улице дерзает вброд; // Кареты, люди тонут, вязнут, // И в дрожках вол, рога склоня, // Сменяет хилого коня.
Под ним (как начинает капать // Весенний дождь на злак полей) // Пастух, плетя свой пестрый лапоть, // Поет про волжских рыбарей; // И горожанка молодая, // В деревне
лето провождая, // Когда стремглав верхом она // Несется
по полям одна, // Коня пред ним остановляет, // Ремянный повод натянув, // И, флер от шляпы отвернув, // Глазами беглыми читает // Простую надпись — и слеза // Туманит нежные глаза.