Неточные совпадения
— Нет, Пантелеюшка, не
говори этого, родимой, — возразила хозяйка и, понизив голос,
за тайну стала передавать ему: — Свибловский поп, приходский-то здешний, Сушилу знаешь? — больно стал злобствовать на Патапа Максимыча.
Слово
за слово,
говорит поп Максимычу: «Едешь ты,
говорит, к Макарью — привези моей попадье шелковый, гарнитуровый сарафан да хороший парчовый холодник».
— Да что же не знаться-то?.. Что ты
за тысячник такой?.. Ишь гордыня какая налезла, —
говорила Фекла. — Чем Карп Алексеич не человек? И денег вволю, и начальство его знает. Глянь-ка на него, человек молодой, мирским захребетником был, а теперь перед ним всяк шапку ломит.
Смолкла Прасковья, оглядываясь и будто
говоря: «Да ведь я так, я, пожалуй, и не стану реветь». Вспомнила, что корову доить пора, и пошла из избы, а меньшая сестра следом
за ней. Фекла ни гугу, перемывает у печи горшки да Исусову молитву творит.
— Это ты хорошо
говоришь, дружок, по-Божьему, — ласково взяв Алексея
за плечо, сказал Патап Максимыч. — Господь пошлет; поминай чаще Иева на гноищи. Да… все имел, всего лишился, а на Бога не возроптал;
за то и подал ему Бог больше прежнего. Так и ваше дело — на Бога не ропщите, рук не жалейте да с Богом работайте, Господь не оставит вас — пошлет больше прежнего.
— Поставили, матушка, истинно, что поставили, —
говорила Евпраксия. — На Богоявленье в Городце воду святил, сам Патап Максимыч
за вечерней стоял и воды богоявленской домой привез. Вон бурак-от у святых стоит. Великим постом Коряга, пожалуй, сюда наедет, исправлять станет, обедню служить. Ему, слышь, епископ-от полотняную церковь пожаловал и одикон, рекше путевой престол Господа Бога и Спаса нашего…
— Коряга! Михайло Коряга! Попом! Да что ж это такое! — в раздумье
говорила Манефа, покачивая головой и не слушая речей Евпраксии. — А впрочем, и сам-от Софроний такой же стяжатель — благодатью духа святого торгует… Если иного епископа, благочестивого и Бога боящегося, не поставят — Софрония я не приму… Ни
за что не приму!..
— Беспременно
за Никитишной надо подводу гнать, —
говорил он. — Надо, чтоб кума такой стол состряпала, какие только у самых на́больших генералов бывают.
Кто
говорил, что, видно, Патапу Максимычу в волостных головах захотелось сидеть, так он перед выборами мир задабривает, кто полагал, не будет ли у него в тот день какой-нибудь «помочи» [«Пóмочью», иначе «тóлокой», называется угощенье
за работу.
— Слышал, Петруха, у хозяев-то брагу варят, —
говорил коренастый рыжеватый парень, стоя
за станком и оттачивая ставешок.
Ровно ножом полоснуло Алексею по сердцу. Хоть
говорила ему Фленушка, что опричь его Настя ни
за кого не пойдет, но нежданная новость его ошеломила.
— Да ты белены объелся али спьяну мелешь, сам не знаешь что? — сказала Фленушка. — Да как ты только подумать мог, что я тебя обманываю?.. Ах ты, бесстыжая твоя рожа!..
За него хлопочут, а от него вот благодарность какая!.. Так ты думаешь, что и Настя облыжные речи
говорила… А?..
— Ах ты, бесстыжая!.. Ах ты, безумная! — продолжала началить Парашу Аксинья Захаровна. — А я еще распиналась
за вас перед отцом,
говорила, что обе вы еще птенчики!.. Ах, непутная, непутная!.. Погоди ты у меня, вот отцу скажу… Он те шкуру-то спустит.
— Сначала речь про кельи поведи, не заметил бы, что мысли меняешь. Не то твоим словам веры не будет, —
говорила Фленушка. — Скажи: если, мол, ты меня в обитель не пустишь, я, мол, себя не пожалею: либо руки на себя наложу, либо какого ни на есть парня возьму в полюбовники да «уходом»
за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей будет… Только ты скрепи себя, что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей, смело
говори да строго, свысока.
За обедом Патап Максимыч был в добром расположении духа, шутки шутил даже с матушкой Манефой. Перед обедом долго
говорил с ней, и та успела убедить брата, что никогда не советовала племяннице принимать иночество. Больше всего Патап Максимыч над Фленушкой подшучивал, но та сама зубаста была и, при всей покорности, в долгу не оставалась. Настя молчала.
— Несодеянное
говоришь! — зачал он. — Что
за речи у тебя стали!.. Стану я дочерей продавать!.. Слушай, до самого Рождества Христова единого словечка про свадьбу тебе не молвлю… Целый год — одумаешься тем временем. А там поглядим да посмотрим… Не кручинься же, голубка, — продолжал Патап Максимыч, лаская дочь. — Ведь ты у меня умница.
Обычай «крутить свадьбу уходом» исстари
за Волгой ведется, а держится больше оттого, что в тамошнем крестьянском быту каждая девка, живучи у родителей, несет долю нерадостную. Девкой в семье дорожат как даровою работницей и замуж «честью» ее отдают неохотно. Надо,
говорят, девке родительскую хлеб-соль отработать; заработаешь — иди куда хочешь. А срок дочерних заработков длинен: до тридцати лет и больше она повинна у отца с матерью в работницах жить.
— Особенно по весне, как дома меня не будет, —
говорил он, — смотри ты, Аксинья,
за ней хорошенько. Летом до греха недолго. По грибы аль по ягоды, чтоб обе они и думать не смели ходить,
за околицу одних не пускай, всяко может случиться.
—
Говорил, что в таких делах говорится, — отвечала Фленушка. — Что ему без тебя весь свет постыл, что иссушила ты его, что с горя да тоски деваться не знает куда и что очень боится он самарского жениха. Как я ни уверяла, что опричь его ни
за кого не пойдешь, — не верит. Тебе бы самой сказать ему.
«Не пойду,
говорит,
за твоего жениха».
«У тебя,
говорю, воли своей нет, отец с материю живы; значит, моя воля над детищем,
за кого хочу,
за того и выдам».
Скучно как-то стало Никифору, что давно жены не колотил. Пришел в кабак да, не
говоря худого слова, хвать Мавру
за косы. Та заголосила, ругаться зачала, сама драться лезет. Целовальник вступился.
— Слушай, Аксинья, —
говорил хозяйке своей Патап Максимыч, — с самой той поры, как взяли мы Груню в дочери, Господь, видимо, благословляет нас. Сиротка к нам в дом счастье принесла, и я так в мыслях держу: что ни подал нам Бог, —
за нее,
за голубку, все подал. Смотри ж у меня, — не ровен час, все под Богом ходим, — коли вдруг пошлет мне Господь смертный час, и не успею я насчет Груни распоряженья сделать, ты без меня ее не обидь.
— Что ты?.. Христос с тобой! Опомнись, куманек!.. — вступилась Аксинья Захаровна. — Можно ль так отцу про детей
говорить?.. Молись Богу да Пресвятой Богородице, не оставят… Сам знаешь:
за сиротой сам Бог с калитой.
— Тятенька, голубчик, как бы сирот-то устроить? —
говорила Груня, ясно глядя в лицо Патапу Максимычу. — Я бы, кажись, душу свою
за них отдала…
— Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви да по милости, а все же помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне послал да мамыньку, оттого и не спознала я горя сиротского. А помню, каково было бродить по городу… Ничем не заплатить мне
за твою любовь, тятя; одно только вот перед Богом тебе
говорю: люблю тебя и мамыньку, как родных отца с матерью.
— Тятя, тятя, не
говори. Не воздать мне
за ваши милости… А если уж вам не воздать, Богу-то как воздать?
Нудит опять меня: «Ступай,
говорит, в Екамань, в страну Фиваидскую,
за Египет.
«Есть,
говорит, в крайних восточных пределах
за Сибирью христоподражательная древняя церковь асирского языка.
А перед самым,
говорит, отъездом моим в Белу Криницу, мне отписывали, что
за Волгой по тамошним лесам водится золото.
Так его рогожский священник наш, батюшка Иван Матвеич, и в глаза и
за глаза зовет, а матушка Пульхерия, рогожская то есть игуменья, всем
говорит, что вот без малого сто годов она на свете живет, а такого благочестия, как в Семене Елизарыче, ни в ком не видывала…
— Куда вы?.. Куда ты, Яким Прохорыч?.. —
говорил Патап Максимыч, выбежав следом
за ними в сени.
—
Говори же, бесстыжая! — закричал Чапурин, схватив дочку
за руку. —
Говори, не то разражу…
— Матушка!.. Родная ты моя!.. — упавшим голосом, едва слышно
говорила девушка. — Помолись Богу
за меня,
за грешницу…
— Молчи ты, какое тут еще ружье! Того и гляди сожрут… — тревожно
говорил Патап Максимыч. — Глянь-ка, глянь-ка, со всех сторон навалило!.. Ах ты, Господи, Господи!.. Знать бы да ведать, ни
за что бы не поехал… Пропадай ты и с Ветлугой своей!..
— Ай да Петряй! Клевашный [Проворный, сметливый, разумный.] парень! —
говорил молодой лесник, Захаром звали, потряхивая кудрями. — Вот, брат, уважил так уважил…
За этот горох я у тебя, Петряйко, на свадьбе так нарежусь, что целый день песни играть да плясать не устану.
— Да как же?.. Поедет который с тобой, кто
за него работать станет?.. Тем артель и крепка, что у всех работа вровень держится, один перед другим ни на макову росинку не должон переделать аль недоделать… А как ты
говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот же прогул выйдет, а у нас прогулов нет, так и сговариваемся на суйме [Суйм, или суем (однородно со словами сонм и сейм), — мирской сход, совещанье о делах.], чтоб прогулов во всю зиму не было.
—
Говорите же, сколько надо вам
за проводника? Три целковых хотите? — сказал Патап Максимыч, обращаясь к лесникам.
—
За что ж это пять целковых? — возразил Патап Максимыч. — Сами
говорите, что в прошлу зиму без гривны полтора рубли на монету каждому топору пришлось.
— Дело
говоришь, — заметил дядя Онуфрий, — лишний человек в пути не помеха. Кидай, ребята! — промолвил он, обращаясь к лесникам, снова принимаясь
за шапку.
— Оно, конечно, все едино, да уж такие у нас порядки, —
говорил дядя Онуфрий. — Супротив наших порядков идти нельзя, потому что артель ими держится. Я бы сам с великой радостью заместо мальца поехал, да и всякий
за него поехал, таково он нужен нам; только этому быть не можно, потому что жребий ему достался.
Собирает он казачий круг,
говорит казакам такую речь: «Так и так, атаманы-молодцы, так и так, братцы-товарищи: пали до меня слухи, что
за морем у персиянов много тысячей крещеного народу живет в полону в тяжелой работе, в великой нужде и горькой неволе; надо бы нам, братцы, не полениться,
за море съездить потрудиться, их, сердечных, из той неволи выручить!» Есаулы-молодцы и все казаки в один голос гаркнули: «Веди нас, батька, в бусурманское царство русский полон выручать!..» Стенька Разин рад тому радешенек, сам первым делом к колдуну.
Колдун
говорит ему: «
За великое ты дело, Стенька, принимаешься; бусурманское царство осилить — не мутовку облизать.
Принялись
за отца Михаила,
говорят: подавай деньги…
— Не умудрил меня Господь наукой, касатик ты мой… Куда мне, темному человеку!
Говорил ведь я тебе, что и грамоте-то здесь, в лесу, научился. Кой-как бреду. Писание читать могу, а насчет грамматического да философского учения тут уж, разлюбезный ты мой, я ни при чем… Да признаться, и не разумею, что такое
за грамматическое учение, что
за философия такая. Читал про них и в книге «Вере» и в «Максиме Греке», а что такое оно обозначает, прости, Христа ради, не знаю.
— Вот и я то же
говорю Якиму Прохорычу: прежде испытать надо, а потом
за дело браться.
— Покушай ушицы-то, любезненькой ты мой, — угощал отец Михаил Патапа Максимыча, — стерлядки, кажись, ничего себе, подходящие, —
говорил он, кладя в тарелку дорогому гостю два огромных звена янтарной стерляди и налимьи печенки. —
За ночь нарочно гонял на Ветлугу к ловцам. От нас ведь рукой подать, верст двадцать. Заходят и в нашу Усту стерлядки, да не часто… Расстегайчиков к ушице-то!.. Кушайте, гости дорогие.
Говорили Колышкину приятели: зачем так делает, хороших людей обижает, сажая
за один стол со всякою чернотой да мелкотой.
Коротенькой запиской отец с матерью как будто
говорили Сергею Андреичу: «Прими от родивших тебя тленное земное наследие, но
за гробом нет тебе части с нами.
В своей-то обители толковали, что она чересчур скупа, что у ней в подземелье деньги зарыты и ходит она туда перед праздниками казну считать, а
за стенами обители
говорили, что мать Назарета просто-напросто запоем пьет и, как на нее придет время, с бочонком отправляется в подземелье и сидит там, покаместь не усидит его.