На Каменном Вражке в ските Комарове, рядом с Манефиной обителью, Бояркиных обитель стояла. Была мала и скудна, но, не выходя из повелений Манефы, держалась не
хуже других. Иногородние благодетели деньги и запасы Манефе присылали, и при каждой раздаче на долю послушной игуменьи Бояркиных, матери Таисéи, больше других доставалось. Такие же милости видали от Манефы еще три-четыре во всем покорные ей обители.
Неточные совпадения
—
Другие пошли, а вам не след.
Худой славы, что ль, захотели?
«Ну-ка, Данило Тихоныч, погляди на мое житье-бытье, — продолжал раздумывать сам с собой Патап Максимыч. — Спознай мою силу над «моими» деревнями и не моги забирать себе в голову, что честь мне великую делаешь, сватая за сына Настю. Нет, сватушка дорогой, сами не
хуже кого
другого, даром что не пишемся почетными гражданами и купцами первой гильдии, а только государственными крестьянами».
— Нет, Фленушка, совсем истосковалась я, — сказала Настя. — Что ни день, то
хуже да
хуже мне. Мысли даже в голове мешаются. Хочу о том, о
другом пораздумать; задумаю, ум ровно туманом так и застелет.
— Значит, Настенька не дает из себя делать, что
другие хотят? — молвила Марья Гавриловна. Потом помолчала немного, с минуту посидела, склоня голову на руку, и, быстро подняв ее, молвила: — Не
худое дело, матушка. Сами говорите: девица она умная, добрая — и, как я ее понимаю, на правде стоит, лжи, лицемерия капли в ней нет.
— Про это что и говорить, — отвечал Пантелей. — Парень — золото!.. Всем взял: и умен, и грамотей, и душа добрая… Сам я его полюбил. Вовсе не похож на
других парней —
худого слова аль пустошних речей от него не услышишь: годами молод, разумом стар… Только все же, сама посуди, возможно ль так приближать его? Парень холостой, а у Патапа Максимыча дочери.
—
Худых дел у меня не затеяно, — отвечал Алексей, — а тайных дум, тайных страхов довольно… Что тебе поведаю, — продолжал он, становясь перед Пантелеем, — никто доселе не знает. Не говаривал я про свои тайные страхи ни попу на духу, ни отцу с матерью, ни
другу, ни брату, ни родной сестре… Тебе все скажу… Как на ладонке раскрою… Разговори ты меня, Пантелей Прохорыч, научи меня, пособи горю великому. Ты много на свете живешь, много видал, еще больше того от людей слыхал… Исцели мою скорбь душевную.
— Истинно так, матушка, — подтвердил Василий Борисыч. — Иначе его и понимать нельзя, как разбойником… Тут, матушка, пошли доноситься об нем слухи один
другого хуже… И про попа Егора, что в воду посадил, и про золото, что с паломником Стуколовым под Калугой искал… Золото, как слышно, отводом только было, а они, слышь, поганым ремеслом занимались: фальшивы деньги ковали.
Беда, горе великое нá людях жить одинокому, но та беда еще полбеды. Вот горе неизбывное, вот беда непоправимая, как откинешься от добрых людей да, отчаливши от берега, к
другому не причалишь!
Хуже каторги такая жизнь!.. Такова довелась она Карпу Алексеичу.
— Не подати, не очередь, не
худое что,
другое может задержать тебя, — сказал Трифон. — Аль забыл, кто делами-то в приказе ворочает?
Другой разумен и дело церковное, пожалуй, не
хуже твоего сумеет обделать, да утроба несытая, за хорошие деньги не токмо церковь, самого Христа продаст…
А с
другим братом-с Мокеевым, с Никитой Петровичем, и того
хуже вышло…
— Не узнает?.. Как же?.. Разве такие дела остаются в тайне? — сказал Семен Петрович. — Рано ли, поздно ли — беспременно в огласку войдет… Несть тайны, яже не открыется!.. Узнал же вот я, по времени также и
другие узнают. Оглянуться не успеешь, как ваше дело до Патапа дойдет. Только доброе молчится, а
худое лукавый молвой по народу несет… А нешто сама Прасковья станет молчать, как ты от нее откинешься?.. А?.. Не покается разве отцу с матерью? Тогда, брат, еще
хуже будет…
— И ныне, как подумаю я о таких ваших обстоятельствах, — продолжал московский посланник, — согласен я с вами, матушка, что не время теперь вам думать об архиепископе. Пронесется гроза —
другое дело, а теперь точно нельзя. За австрийской иерархией наблюдают строго, а если узнают, что вы соглашаетесь, пожалуй, еще
хуже чего бы не вышло.
— Зачем жаловаться, — проговорил с низким поклоном седобородый, степенный мужик, ни дать ни взять древний патриарх. (Жида он, впрочем, тузил не
хуже других.) Мы, батюшка Пантелей Еремеич, твою милость знаем хорошо, много твоей милостью довольны, что поучил нас!
Неточные совпадения
Но
хуже всего было то, что потерялось уваженье к начальству и власти: стали насмехаться и над наставниками, и над преподавателями, директора стали называть Федькой, Булкой и
другими разными именами; завелись такие дела, что нужно было многих выключить и выгнать.
Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали
друг другу руку и долго смотрели молча один
другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что тот уже не знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он сказал, что не
худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он сам понаведался в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться.
Собравшись у полицеймейстера, уже известного читателям отца и благодетеля города, чиновники имели случай заметить
друг другу, что они даже
похудели от этих забот и тревог.
Он не участвовал в ночных оргиях с товарищами, которые, несмотря на строжайший присмотр, завели на стороне любовницу — одну на восемь человек, — ни также в
других шалостях, доходивших до кощунства и насмешек над самою религиею из-за того только, что директор требовал частого хожденья в церковь и попался
плохой священник.
И, может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня
хуже,
другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый,
другие — мерзавец. И то и
другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!